Век Наполеона. Реконструкция эпохи
Шрифт:
Уже до середины сентября император Александр получил от Наполеона два «намека» на заключение мира, один прозрачнее другого: следом за Рухиным, не дожидаясь итогов его миссии, Наполеон отправил в Петербург 45-летнего Ивана Яковлева, помещика, не успевшего выбраться из Москвы. Яковлев когда-то служил в гвардии (в Измайловском полку) и вышел оттуда в чине капитана, поэтому в мемуарах его упоминают по-разному: то офицером, то помещиком, то братом русского посланника в Штутгарте, каковым он тоже был. В Штутгарте завязался у него роман с 16-летней немкой Генриеттой-Вильгельминой Луизой Гааг, дочерью тамошнего чиновника. Немка убежала с богатым русским барином, забеременела и в апреле родила мальчика. Яковлев отношения с немкой не узаконил – может, потому, что это было хлопотно (надо было тогда жену крестить), или просто по беспечности, из чисто русского соображения «успеется». По той же причине он оставался в Москве до крайнего срока и даже после него. Первые дни после вступления французов в Москву семейство Яковлевых жило с французами мирно, заходившим в дом
Наполеон согласился выпустить Яковлева с семейством из Москвы с условием, что тот доставит письмо к Александру. Яковлев сказал: «Я принял бы предложение вашего величества, но мне трудно ручаться». Наполеон взял с него честное слово, что он «употребит все средства лично доставить письмо», и велел выписать пропуск. 8 сентября, когда Рухин уже был у казаков, Яковлев получил от Наполеона письмо – на этот раз император французов писал сам. Семью Яковлевых проводили до русских постов. После Рухина Иловайский уже знал, что делать: семье дали денег до Ярославля, а Яковлева повезли в Петербург. Однако в отличие от Рухина, Яковлева царь не принял: месяц его держали в доме Аракчеева, выспрашивая о пожаре Москвы, о свидании с Наполеоном (Рухин с Наполеоном не говорил, а настроение и даже сам вид завоевателя были наверняка интересны Александру).
Аракчееву под расписку Яковлев отдал письмо, адресованное «императору Александру, моему брату», и гласившее: «Прекрасный и великолепный город Москва уже не существует. Ростопчин сжег его. 400 поджигателей арестованы на месте преступления. Все они объявили, что поджигали по приказу губернатора и директора полиции; они расстреляны. Огонь, по-видимому, наконец прекратился. Три четверти домов сгорело, одна четвертая часть осталась. Это поведение ужасно и бесцельно. Имелось ли в виду лишить меня некоторых ресурсов? Но они были в погребах, до которых огонь не достиг. Впрочем, как уничтожить один из красивейших городов целого света и создание столетий, только чтобы достигнуть такой малой цели? Это поведение, которого держались от Смоленска, только обратило 600 тысяч семейств в нищих. Пожарные трубы города Москвы были разбиты или унесены. В добропорядочных столицах меня не так принимали: там оставляли администрацию, полицию, стражу, и все шло прекрасно. Так поступили дважды в Вене, в Берлине, в Мадриде. Я не подозреваю Вас в поощрении поджогов, иначе я не писал бы Вам этого письма. Принципы, сердце, правильность идеи Ваши не согласуются с такими эксцессами, недостойными великого государя и великой нации. Но между тем, в Москве не забыли увезти пожарные трубы, но оставили 150 полевых орудий, 60 тысяч новых ружей, 1600 тысяч зарядов, оставили порох и т. д. Я веду войну против Вашего Величества без враждебного чувства. Одна записка от Вашего Величества, до или после последнего сражения, остановила бы мой поход, и я бы даже хотел иметь возможность пожертвовать выгодою занятия Москвы. Если Ваше Величество сохраняет еще некоторый остаток прежних своих чувств по отношению ко мне, то Вы хорошо отнесетесь к этому письму Во всяком случае, Вы можете только быть мне благодарны за отчет о том, что делается в Москве. Наполеон».
Разглядел ли Александр растерянность и даже испуг Наполеона перед этой новой для него ситуацией? Возможно. Но наученный разочарованиями 1805 и 1807 годов, он, наверное, боялся верить в то, что счастье наконец сменило хозяина. К тому же измученный последними событиями до предела, он скорее всего и не видел еще никакой перемены. Тем более придворные, в том числе Аракчеев, убеждали царя заключить мир.
15 сентября, в годовщину коронации, император Александр приехал на торжественный молебен. В июле в Москве толпа несла его в храм на руках, люди целовали полы его сюртука. Нынче собравшийся у входа народ встретил его гробовым
В страшной тишине император взошел в храм. О чем думал он? О чем думали люди, глядевшие на него? Мира или непримиримости ждали они от него? Графиня Эдлинг, шедшая рядом с царем, записала: «Я взглянула на государя, поняла, что происходит в его душе, и мне показалось, что колени мои подгибаются».
18 сентября в письме к сестре, великой княжне Екатерине Павловне, он пишет об уходе русских с Бородинского поля: «гибельное отступление, сделанное в ночь после сражения и погубившее все». При этом русский император уже давно для себя все решил: «Вспомните, как часто в наших с вами беседах мы предвидели эти неудачи, допускали даже возможность потери обеих столиц, и что единственным средством против бедствий этого жестокого времени мы признали только твердость. Я далек от того, чтоб упасть духом под гнетом сыплющихся на меня ударов. Напротив, более, чем когда-либо, я полон решимости упорствовать в борьбе, и к этой цели направлены все мои заботы».
Незадолго до этого письма Александр повелел обнародовать Манифест о вступлении неприятеля в Москву, начинающийся со слов: «С крайнею и сокрушающею сердце каждого сына Отечества печалью сим возвещается, что неприятель Сентября 3 числа вступил в Москву. Но да не унывает от сего великий народ Российский. Напротив да поклянется всяк и каждый вскипет новым духом мужества, твердости и несомненной надежды, что всякое наносимое нам врагами зло и вред обратятся напоследок на главу их».
В Манифесте сказано, что Москва эвакуирована, и что мира, на который рассчитывает Наполеон, он в Москве не дождется: «надежда его на поражение умов взятием Москвы была тщетная». Есть разбор ситуации: «он вошел в землю нашу с тремястами тысяч человек, из которых главная часть состоит из разных наций людей, служащих и повинующихся ему не от усердия, не для защиты своих отечеств, но от постыдного страха и робости. Половина сей разнородной армии его истреблена частью храбрыми нашими войсками, частью побегами, болезнями и голодною смертью. С остальными пришел он в Москву». И есть вывод: «Без сомненья смелое или лучше сказать дерзкое стремление его в самую грудь России и даже в самую древнейшую Столицу удовлетворяет его честолюбию, и подает ему повод тщеславиться и величаться; но конец венчает дело. Не в ту страну вошел он, где один смелый шаг поражает всех ужасом и преклоняет к стопам его и войска и народ. Россия не привыкла покорствовать, не потерпит порабощения, не предаст законов своих, веры, свободы, имущества. Она с последнею в груди каплею крови станет защищать их».
Даже если бы Наполеон читал этот Манифест, он бы не поверил ему: русские ведь и анафеме его предали, а вот – он в Москве! Наступило время, когда он верил только тому, что поддерживало его заблуждения. Коленкур вспоминает об оставшейся в Москве «старой французской актрисе», которая в разговорах с соотечественниками предрекала Наполеону победу. Неудивительно, что император пожелал ее видеть. Беседа с нею наверняка понравилась Наполеону: актриса сказала, что «недовольство против императора Александра и против нынешней войны из-за Польши достигло крайних пределов; русские вельможи хотят мира во что бы то ни стало и принудят к этому императора Александра, так как опасность угрожает их главным поместьям и наиболее ценной части их состояния. Кутузов обманул петербургский двор, общественное мнение и московскую администрацию. Считали, что он одерживает победы. Внезапная эвакуация Москвы разорит русское дворянство и принудит правительство к миру. Дворянство взбешено против Кутузова и против Ростопчина, которые усыпили его лживыми успокоениями», – записал Коленкур.
Возможно, собеседница императора была все же не актриса, а известная в Москве хозяйка модных магазинов Мари Роз Обер-Шальме (она была женой того самого Николая Обера, который участвовал в первом для Москвы полете воздушного шара). В 1812 году ей было 55 лет, в Москве она к тому времени прожила уже почти два десятилетия, нажила здесь состояние, имела магазин на Кузнецком мосту и хорошо знала русских. (Впрочем, и русские знали ее хорошо: за дороговизну товара фамилию ее переделали в «обершельму», а Елизавета Янькова называла ее «препронырливая и превкрадчивая»). Николая Обера Ростопчин выслал из Москвы вместе с несколькими другими иностранцами, которых считал неблагонадежными. Жену же оставил – Ростопчин не видел опасности в женщине.
Ее привели к Наполеону еще в Петровском дворце. Император обсуждал с мадам Шальме, что ему делать с Россией, как побудить Александра к миру? Говорить о таком с хозяйкой ателье – надо думать, маршалы и генералы не верили своим глазам. «Не знаешь, что подумать о великом человеке, который спрашивает – и кого же, г-жу Обер – о предметах политики, администрации и ищет совета для своих действий у женщины!» – записал Изарн. (В журнале «Русский архив» было написано, что госпожа Обер-Шальме «заведовала столом Наполеона и не нашла ничего лучше, как устроить кухню в Архангельском соборе. Она последовала за остатками Великой Армии и погибла с нею»).
Чтобы не сойти с ума, он начал глушить себя работой. Хватался за все, что могло занять его мозг: реорганизация войск, устройство госпиталей, обеспечение снабжения. «Все его помыслы были посвящены Парижу и Франции. Эстафеты отправлялись туда полные разных декретов и распоряжений, датированных Москвой, – пишет Коленкур. – (…) Он работал весь день и часть ночи. Он управлял Францией и руководил Германией и Польшей так, как если бы находился в Тюильри. Каждый день с эстафетами приходили донесения и отправлялись приказы, дававшие направление Франции и Европе».