Век серебра и стали
Шрифт:
– Нет, дорогой, ну ты представляешь, они уже написали об этом в газете! И прямо на первой полосе, да так, что новость про треклятое Сердце Анубиса теряется напрочь. Тоже мне, нашли сенсацию! – сделав еще глоток кофе, Виктор кинул выпуск «Северной пчелы» на журнальный столик. – Сет бы побрал этого Булгарина, вечно гонится за сенсациями, голимый проходимец… Толку – ноль! Только больше шуму. Какой-то жалкий притон в трущобах Петербурга, а он из пчелы раздувает слона.
– Ну, – возразил Алексас, пряча бритву в ящичек и наводя порядок, – это его работа – делать сенсации.
– Его работа – делать новости.
– Готов
Говорухин принес два выпуска газеты, так что свой недавний информационный пробел цирюльник восполнил даже сверх необходимого, успев присвистнуть от количества рекламы – с каждым годом ее становилось все больше и больше. Алексас посмотрелся в зеркало, поправил светлые, соломенные, а на солнце чуть ли не золотые, будто вышедшие из сказки про Румпельштильцхена, волосы. Они не вились крутыми кудрями – забавными локонами-серпантинами свисали до висков. Цирюльник откинул прядь с правого глаза – вокруг него красовалось черная татуировка Ока Гора или же Уаджет, символа, популярного еще до возвращения богов Египта. Теперь же, с приходом старых магических формул и ритуальных практик, имевших реальное воздействие на окружающий мир, поменялась и медицина. Татуировки Ока Гора вокруг глаз делали тем, у кого падало зрение. Оно становилось даже острее обычного – так что очки носили в основном исключительно для имиджа.
– Да не разберешься, что у этого жука вообще в голове, – возобновил беседу жандарм. – И я понимаю еще, если бы у Богомазовых было темное прошлое, или они состояли в тайном обществе заговорщиков – обычные пижоны, да еще, похоже, консервативные. Ты представь, опиум! Опиум, которым обычно травятся бедняки, просто потому что Песок Сета им не по карману!
Виктор резко и громко шмыгнул носом. Усы его дернулись, как пшеничные колоски на сильном ветру.
Допив чашку кофе, вахмистр продолжил.
– Но лица, Алексас, их лица… – его передернуло. – Застывшие в смеси полнейшего кайфа и предсмертного ужаса… жуть. Нет, ничего страшнее не видел в жизни. Точнее, вру, дорогой – видел двадцать лет назад, и вот точно же такие: застывшие маской мучительной, но блаженной, желанной смерти. Ума не приложу, кому пришло в голову поджигать «Нефертити».
– Может, несчастный случай? – предположил Алексас, мысленно отмахнувшись от образа мертвой четы в голове. Говорухин уже второй раз рефлексировал, рассказывая о случившемся.
– Скорее всего, так и решат. Официально. Копаться в этом никто не будет.
– Даже ты?
– Даже я, дорогой! Сам знаешь – с удовольствием бы. Но! Во-первых, они и так все ищут повод, чтобы отправить меня на пенсию. Во-вторых – мне просто не за что зацепиться.
Виктор Говорухин был тем самым жандармом, который слишком часто читает заграничные приключенческие и детективные романы, постоянно сетуя, что на жизнь они ни капли не похожи. Из чего, по логике Виктора, следует вывод: надо прибавить сходства своими силами.
– Впрочем, давай о насущном, – жандарм резко переключил тему. – Я смотрю, ты все еще валишься в обморок от вида крови. Я, увы, не твой дух-хранитель, хоть постоянно и таскаю с собой скляночку нашатыря. Может, сходишь к врачу? Не обязательно… использовать традиционную медицину. У меня тут есть один знакомый китаец – дикий невежда, на самом деле, но мужик неплохой. Так и не принял богов Египта, да не гневайся на него Ра, но, опять же, в целом…
Алексас закрутил в руках золотистый медальон в форме крылатого скарабея с рубиновым солнечным диском в лапках – подарок на совершеннолетие от старой тетушки-графини, единственной его родственницы. Родители жили где-то далеко, Алексас уже сам не помнил, где: то ли в Лондоне, то ли в Париже. И все бы ничего, только вот они уехали, когда будущему цирюльнику исполнилось годика два, оставив того на воспитание старой тетушки-графини и с тех пор не отправив ни одного письма. Алексас бы подумал, что родители, может, уже и умерли давно, не знай он о них по рассказам тетушки. Тут как пить дать становилось ясно – смерть, несмотря на все райские прикрасы загробных Полей Тростника, они к себе подпустят лишь на расстояние пушечного выстрела. Жизнь – слишком вредная привычка, объясняла тетушка. Особенно для тех, кого на суде Осириса не спасут даже самые сильные магические амулеты.
Сейчас, в свои двадцать пять, Алексас не особо жаловался на судьбу – наоборот, цирюльнику казалось, что больше самостоятельности – больше красок в жизни. Он даже шутил, что его история тянет на банальный, но все же сюжет: простой и очень человечный, без излишнего героизма. Впрочем, в этим моменты обычно брыкался вахмистр Говорухин, говоря, что из такой фабулы каши хорошего приключения не сваришь.
– После Пасхи, – сказал цирюльник, – займусь. Но точно после Пасхи.
Алексас Оссмий вновь покрутил медальон. Признался себе, не в первый раз за последние дни: у него, как и того безымянного китайца, в последнее время возникли проблемы с верой.
Но ни это, ни что-либо другое Алексас сказать жандарму не успел. Гармония из птичьего пения, легкого сладковатого аромата лавандового кофе и солнечного света, с хитрым прищуром скользившего по мебели и кувыркавшегося в зеркале, нарушилась оглушительным взрывом. За окном, будто молния в ночном небе, что-то ярко вспыхнуло.
Виктор чуть не подскочил.
– Началось в Египте утро, – пробубнил жандарм, хватая с журнального столика синюю кожаную фуражку с крестном-анкхом.
– Мне очень глупо предполагать, что это фейерверк, да? За дни до праздника?
– Ага, – хмыкнул Говорухин, подбегая к двери на черную лестницу. – Только если кто-то решил насладиться искрами из глаз.
Алексас вздохнул. Ну, обрадовался он, хотя бы тему о сомнительных врачах на время можно будет закрыть. Всегда искал хорошее даже в самых паршивых ситуациях.
Тени щекотали его сознание, убаюкивая, как младенца, хотя ощущения накалялись до предела: чувства становились острыми, как лезвие бритвы, тугими, как вибрирующие гитарные струны. Он не закрывал глаза. Какой смысл? Все равно различимы лишь безудержные оттенки черного, такие… успокаивающие.
Ему надо было думать. Всегда. Каждый раз после того, как он действовал – чтобы перед глазами вновь возникли этапы плана… или, точнее, этапы идеи, которую он пытался облечь в план, будто снова и снова наряжая манекен новым платьем короля. Пусть в основном и действовал по наитию. К тому же, после огненно-рыжих языков лохматого пламени, темнота становилась еще более успокаивающей, чем обычно.
А еще, темнота всегда напоминала ему о смерти.
Это было куда важнее всего остального.