Великая Отечественная война в современной историографии
Шрифт:
Стивен Мэддокс (Канизийский колледж, Буффало, США) в статье «Эти памятники должны быть сохранены!» (2) описывает усилия ленинградских деятелей культуры по защите городских памятников от разрушения в блокадные месяцы в общем контексте исторической политики сталинского руководства 1930–1940-х годов. Движение в защиту памятников истории и культуры зародилось в России задолго до Второй мировой войны; в Петербурге – Петрограде – Ленинграде его позиции были особенно сильными. С начала 1930-х годов ценность памятников, причем не только связанных с революционными событиями, но и памятников царской эпохи, была признана сталинским руководством, что обеспечило их защитникам необходимую правовую и идеологическую базу. В условиях начавшейся войны с Германией усилия по сохранению исторических ценностей принимались
Смена ориентиров в политике памяти преследовала главным образом прагматические цели. Не отказываясь полностью от коммунистической идеологии, сталинское руководство тем не менее попыталось построить своеобразный вариант советского патриотизма, поскольку «пролетарский интернационализм» 1920-х годов в чистом виде представлялся недостаточно надежной основой для массовой мобилизации в случае новой войны, опасность которой резко возросла после захвата Маньчжурии Японией и прихода нацистов к власти в Германии. В рамках этой новой политики произошла «реабилитация» дореволюционного прошлого, его наследие вновь стало рассматриваться как предмет национальной гордости и источник примеров для подражания. Была создана система центральных и местных органов по охране памятников.
Нарастание международной напряженности беспокоило и культурную общественность, помнившую опыт Первой мировой войны. В 1936 г. были разработаны планы эвакуации музейных экспонатов и других «транспортабельных» культурных ценностей из Ленинграда, активно изучалось воздействие современной войны на культурное наследие и меры по его защите, принимавшиеся в Западной Европе (на примере Гражданской войны в Испании и начавшейся Второй мировой). Этот опыт был в дальнейшем использован в годы Отечественной войны.
Первые мероприятия по защите памятников Ленинграда были организованы буквально в первые же дни после германского нападения, в соответствии с решениями Ленсовета от 25 июня. Началась маскировка золотых куполов и шпилей, которые могли послужить ориентирами для немецких летчиков; мраморные и небольшие бронзовые статуи были сняты с пьедесталов, крупные памятники (такие как Медный всадник) обложены мешками с песком и накрыты деревянными коробами. Лица, участвовавшие в этой работе, освобождались от призыва в армию и от мобилизации на строительство укреплений на подступах к городу. Известны случаи, когда к работам по укрытию памятников привлекались солдаты и даже школьники.
С началом блокады эти работы были ускорены, тем более что на Восточном фронте немцы, как уже выяснилось к тому моменту, нередко разрушали исторические памятники сознательно. Принятие необходимых мер, однако, затруднялось погодными условиями, немецкими авианалетами и артобстрелами, нехваткой ресурсов, а начиная с ноября – также физическим истощением людей из-за недоедания. Архитекторы и скульпторы, занимавшиеся охраной памятников, в этих условиях вынуждены были сосредоточить свои усилия почти исключительно на документировании ущерба, минимальном, самом необходимом ремонте, а также на описании и обмерах памятников на случай, если они будут разрушены. Некоторые объекты из-за нехватки сил и средств пришлось оставить вовсе без защиты. Городские власти, в частности, решили не укрывать памятники Суворову, Кутузову и Барклаю де Толли, чтобы использовать их как элемент монументальной пропаганды.
В начале 1942 г., когда заработала Дорога жизни, работы по сохранению памятников были возобновлены. Их цель по-прежнему оставалась двоякой: с точки зрения не только городской администрации, но и самих архитекторов, занимавшихся защитой культурного наследия, сохраняемые памятники представляли ценность не только сами по себе, но и являлись важным инструментом патриотического воспитания. Об этом свидетельствуют такие меры, как сооружение фанерных
После прорыва блокады в 1943 г. архитекторы Ленинграда постепенно стали задумываться над перспективами его будущего восстановления. Наиболее активная подготовка к этой работе развернулась осенью, когда были организованы лекции для городских чиновников по архитектуре Северной столицы, а главное – курсы для подготовки профессиональных реставраторов. Восстановлению памятников придавалось настолько большое значение, что обучать студентов было решено непосредственно в Ленинграде, хотя именно осенью 1943 г. он подвергался особенно интенсивным обстрелам и несколько студентов были убиты разрывом снаряда буквально сразу после приезда в город с Большой земли. «Долг перед Ленинградом, – писал уже после войны тогдашний главный архитектор города Н.Ф. Баранов, – убедил нас в справедливости наших действий» (цит. по: 2, с. 625).
Книга Лизы А. Киршенбаум (Вест-Честерский университет Пенсильвании) посвящена исторической памяти о блокаде Ленинграда (3). Героическое сопротивление города привлекло широкое внимание общественности как в СССР, так и за рубежом еще во время войны, пропагандистский «эпический» образ блокадного Ленинграда тоже начал создаваться еще во время войны; после ее окончания эта работа была продолжена. Параллельно формировался огромный массив источников личного происхождения. Многие блокадники вели дневники, а в послевоенный период, особенно начиная с 1960-х годов, начали издаваться мемуары выживших ленинградцев. В этих материалах фиксировалась альтернативная, неофициальная память о блокаде. Автор отмечает, однако, что взаимодействие между памятью официальной и неофициальной было довольно сложным, официоз также мог опираться на воспоминания блокадников, тогда как официальные концепции проникали и в мемуары, в том числе оставленные авторами, критически относившимися к советскому режиму.
Причины такого взаимовлияния Киршенбаум видит в том, что ссылки на воспоминания блокадников обеспечивали пропаганде большую убедительность и тем самым являлись одним из средств легитимации правящего режима, тогда как героические образы, создаваемые пропагандой, позволяли самим ленинградцам придать некий смысл пережитым ими испытаниям, вписать свой личный опыт в более широкий исторический контекст. С этой точки зрения противопоставление воспоминаний и пропаганды, по ее мнению, не вполне корректно, поскольку вторая отнюдь не сводилась к полностью искусственным, лживым конструкциям, так же как и первые содержат отнюдь не только «сырую», не искаженную информацию из первых рук. Исходя из этих соображений, а также чтобы избежать терминологической путаницы, автор обозначает термином память собственные воспоминания конкретных людей, а к сюжетам более общего характера, признаваемым частью исторического прошлого на коллективном уровне, применяет слово миф в значении «общий, совместно используемый (shared) нарратив, придающий форму и значение воспоминанию прошлого опыта» (3, с. 7). Термин «миф», по ее мнению, в данном случае предпочтительнее, чем альтернативные ему «идеология» и «коллективная память», поскольку миф, в отличие от идеологии, представляет собой некое повествование с конкретным сюжетом, а понятие коллективной памяти подразумевает способность коллектива что-то помнить, что не вполне корректно, поскольку памятью как таковой обладают лишь индивиды.
Мифы и воспоминания о блокаде, сформировавшиеся не без влияния официальной пропаганды, стали важной частью идентичности ленинградцев. По мнению Киршенбаум, это ставит под сомнение как тоталитарную, так и ревизионистскую модели советского общества. Сама она предпочитает точку зрения С. Коткина, согласно которой идентичность является одним из «механизмов, посредством которых индивиды запутывались в сетях, образованных… более широкой повесткой и языком режима» (цит. по: 3, с. 11). Дальнейшее разочарование в советской идеологии также было скорее последствием этих же мифов, нежели результатом распространения альтернативных, диссидентских идей. «Центральная тема истории блокады, излагаемой в данной книге, – пишет автор, – это роль мифа в конструировании и конечной делигитимизации советской идентичности» (3, с. 11).