Великие смерти: Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков
Шрифт:
Январь 1907-го... Еще не закончилась новогодняя ночь (зимой в Петербурге светает поздно), а по заснеженному Невскому проспекту деловито шагал человек с корзиной алых роз. Это был посыльный цветочного магазина. Возле одного из домов он остановился, сверился по бумажке, тот ли номер, и дернул колокольчик.
Розы предназначались актрисе, участвовавшей днем раньше в театральной премьере. Пьеса — это была первая лирическая драма Блока — называлась «Балаганчик», и поставил ее в театре Коммиссаржевской Всеволод Мейерхольд. Успех был громким, хотя не без оттенка скандала Автору устроили овацию, однако кое-кто свистел. Актриса, которой доставили с утра пораньше роскошные
Среди холодных от январского морозца лепестков белел сложенный вчетверо лист бумаги. Молодая женщина осторожно вытащила его, развернула, и лицо ее вспыхнуло, будто розы бросили на бледную кожу пунцовый отсвет...
Таким рисует воображение первый день 1907 года, когда читаешь воспоминания о Блоке, его переписку того времени и — главное — стихи.
Именно 1 января датируется стихотворение, пропутешествовавшее в розах сквозь новогодний Петербург. Названия нет, зато есть три загадочные буквы: Н. Н. В.
Это инициалы. Они же, но уже со словом «посвящается», предваряют знаменитый цикл «Снежная маска». В нем также всюду аккуратно проставлены даты. Блок вообще отличался редкостной для поэта педантичностью, что само по себе является неким симптомом. Но о симптомах потом, сейчас о датах. О чем свидетельствуют они? О мощном творческом подъеме. 3 января написано шесть стихотворений, 4-го — пять, 9-го и 13-го — снова по шесть... А ведь поэт был не в лучшей форме — это явствует из письма, посланного матери как раз в то время. Жар, сообщает он, спал до 37 градусов, «голова не болит, но тяжеловатая». Однако он силой нахлынувшей любви преодолел недуг — как физический, так и другой. Тот самый, симптомом которого является, наравне с гипертрофированным интересом к минувшему, педантичная аккуратность. «Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее», — записывает Блок в ночь с 22 на 23 сентября 1909 года.
Что же касается аккуратности, то едва ли не все, побывавшие в гостях у поэта, пишут в своих воспоминаниях о царящих в его комнате чистоте и порядке. «На столе у Блока был такой необыкновенный порядок, что какая-нибудь замусоленная, клочковатая рукопись была бы здесь совершенно немыслимой», — отмечает в своем очерке о поэте Чуковский. Но это в очерке, написанном уже после смерти Блока и предназначенном для печати. В дневнике, что велся по горячим следам, куда более острые характеристики. «Блок патологически аккуратный человек». Патологически... А несколькими строками ниже — другой медицинский термин: мания («мания опрятности»). Причем Чуковский искренне удивляется, как такое может быть у человека, который является «воплощением бездомности, неуюта и катастрофы».
И в дневнике удивляется, и в очерке, хотя удивляться здесь, кажется, нечему. Тут не исключение, как полагал не искушенный в сугубо профессиональных вопросах психологической науки литератор Чуковский, тут закономерность. «В домах этих людей интервьюеры отмечали чистоту, граничащую со стерильностью», — констатирует авторитетнейший исследователь недуга, о котором мы упомянули вскользь. Впрочем, это не столько недуг, сколько тип характера, в данном случае, характера с отчетливо выраженной некрофильской тенденцией.
У нас понятие «некрофилия» традиционно и устойчиво связывают с сексуальной областью. Именно так толкуют его словари и энциклопедические справочники, на самом же деле «некрофильство» в дословном переводе с греческого означает «любовь к смерти», ни больше ни меньше.
«Любовь к жизни или любовь к смерти, — считает Э. Фромм (а именно его мы имели в виду, говоря
Снова, аккуратно уточним, признаю... Снова принимаю... Ибо до этого, увидим, было ее столь же полное и столь же энергичное отрицание. Ничего удивительного. Чистые биофилы, то есть люди, ориентированные исключительно на жизнь, встречаются, как и чистые некрофилы, крайне редко. «В реальности, — пишет Фромм, — большинство людей сочетают в себе устремления некрофилов и биофилов, причем конфликт между ними является источником продуктивного развития».
Продуктивного — это значит дающего какие-то ощутимые результаты. Например, творческие. Например, стихи. Например, та же «Снежная маска», этот гимн любви, но гимн, если внимательно вчитаться, несколько странный.
Та, кому посвящен этот цикл, актриса Наталья Николаевна Волохова — именно так расшифровываются таинственные инициалы, — была читательницей внимательной. Вот что написала она на экземпляре «Снежной маски»: «Радостно принимаю эту необычайную книгу, радостно и со страхом — так много в ней красоты, пророчества, смерти. Жду подвига. Наталия».
Какого подвига? Внешнего — допустим, окончательного разрыва с женой и ухода к ней, Волоховой (а это обсуждалось)? Или внутреннего — преодоления мощного зова смерти, который даже в этих написанных на небывалом подъеме стихах прорывается то там, то здесь? В одном месте он называет ее третьим крещением («Крещеньем третьим будет — Смерть»), в другом — веселой («Веселится смерть» — здесь уже, правда, с маленькой буквы; большой подгулявшая смерть не удостоилась; «Гуляет смерть»). И в конце концов, в стихотворении «Обреченный» признается: «Тайно сердце просит гибели».
Это не мимолетное настроение, которое мелькнуло — и нет, это его долговременное, пусть даже и не постоянное состояние души. Спустя десять лет, 15 августа 1917 года он напишет о себе в дневнике как о человеке, который «давно тайно хотел гибели». Тайно-то тайно, но окружающие — из тех, что попрозорливей — видели это. Видели и слышали... Так в другом дневнике, который в течение многих лет вела родная тетка Блока Мария Андреевна Бекетова, в записи от 13 августа 1904 года читаем: «Упорно говорит, что... гибель лучше всего».
Говорил об этом не только дома, среди близких, но и при посторонних. «Самое слово гибель Блок произносил... очень подчеркнуто, — отмечает Чуковский, — в его разговорах оно было заметнее всех остальных его слов».
И произносил, и писал, надо сказать, не только в стихах. За два месяца до «Снежной маски» признавался в письме к литератору Евгению Иванову, которого называл в дневниках «лучшим из людей»: «Со мной — моя погибель, и я несколько ей горжусь и кокетничаю».
В чем же проявлялось это кокетство? Быть может, в том, что, как говорил он тому же Иванову, его нисколько не страшит, если к нему, как к Дон Жуану, явится каменный истукан и мертвой, холодной, неразжимаемой хваткой возьмет за руку? Или в том, что иногда жаловался, по свидетельству одного из мемуаристов, на избыток физических сил и здоровья? Не на нехватку — на избыток...