Великие смерти: Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков
Шрифт:
Следующая строка в дневнике — сплошные точки. Это вместо объяснения, к какому именно решению приходит он. Но и без объяснений понятно, что речь идет о самоустранении, и не только из ее жизни, но и жизни вообще. Однако в этом контексте не совсем ясно, что означает подчеркнутое им слово «пока». Сомнение? Убить себя или не убить? Почти гамлетовский вопрос. Данное сравнение очень даже правомерно, поскольку роль Гамлета Блок примерял на себя неоднократно и делал это в самом прямом смысле слова — на сцене. Пусть на любительской, домашней, но сцене. Сохранилось множество фотографий поэта в костюме принца Датского. На одной из них он, в черном плаще, в берете, вытаскивает из ножен шпагу: «Я — Гамлет. Холодеет кровь...» Есть и фотографии Офелии —
Стихи написаны в феврале 1899 года. И вот теперь, три с половиной года спустя, предчувствие, похоже, могло сбыться. 7 ноября он твердой рукой вывел на бумаге: «В моей смерти прошу никого не винить...» — ив тот же день они встретились на балу в зале Дворянского собрания. Встретились и объяснились. «В каких словах я приняла его любовь, что сказала, — не помню, но только Блок вынул из кармана сложенный листок, отдал мне, говоря, что если бы не мой ответ, утром его уже не было бы в живых». Листок этот и был той самой запиской, а день 7 ноября навсегда остался красным днем их календаря.
Красным и одновременно черным. Кажется, это траурное сочетание цветов преследовало его всю жизнь. Минет десять лет — ровно десять, они давно уже будут мужем и женой, когда он напишет ей, в очередной раз ушедшей от него к другому: «Я готов к устранению себя с твоего пути, готов гораздо определеннее, чем 7 ноября 1902 года».
Значит, это сидело в нем, дремало, находилось в латентной форме, время от времени давая о себе знать — по преимуществу в стихах, которые были для него самой естественной, самой органичной формой самовыражения. «Я буду мертвый», — почти грезит он и мечтает, как к нему подойдет тот, «кто больше на свете любит», и «в мертвые губы меня поцелует». Обратите внимание: никакого страха перед концом — скорее, напротив, предвкушение: «О, глупое сердце, смеющийся мальчик, когда перестанешь ты биться?» Чувствует — ждать остается недолго, сравнительно недолго: «Все чаще вижу смерть и улыбаюсь...» Чему улыбается? А тому, что «так хорошо и вольно умереть». Сколько образов смерти в мировой литературе, но, кажется, самый поэтичный из них принадлежит Блоку. На мосту явилась она его взору — где же еще, на мосту! — ночью — ну, конечно же, ночью! — под снегом — разумеется, под снегом... «Живой костер из снега и вина». Тихо взяв за руку, вручает поэту белую маску и светлое кольцо. «Довольно жить, оставь слова...»
Она зовет, она манит. В снегах земля и твердь. Что мне поет? Что мне звенит? Иная жизнь! Глухая смерть?Как понять этот знак вопроса? По-видимому, как сомнение в том, что там, за чертой, его ждет иная жизнь. А вдруг — нет? Вдруг не «иная жизнь», которую он встретил бы с радостью, вдруг небытие, безмолвие... Именно безмолвие — только его, кажется, он и боялся по-настоящему («Оставь слова...»). Переводя «Реквием» латышского поэта Плудониса, Блок записал на полях черновика: «Никакой надежды за гробом». Это не просто рабочая пометка, не просто констатация факта, а некая заочная полемика с автором «Реквиема» (хотя Вилис Плудонис был современником Блока, пережившим его почти на 20 лет); сам-то Блок верил — во всяком случае, до поры до времени, — что «мертвому дано рождать бушующее жизнью слово». А раз так, то «Смерть есть Красота».
Он написал это не в стихах, он написал это в прозе. Прозой он называл свои статьи и очерки. Один из них посвящен памяти Августа Стриндберга. Стриндберг умер, но, настаивает Блок, «он — менее всего конец, более всего — начало».
«Великому шведу», как называет его русский поэт, были б приятны эти слова.
Есть у него поразительная, не имеющая
Именно так мог бы сказать Александр Блок. Имел на это все формальные и человеческие права, но не сказал. Принял ребенка Любови Дмитриевны как своего, и в результате испытал то, чего особенно боялся.
«Мне было бы страшно, если бы у меня были дети», — признался он несколько лет спустя поэту Княжнину, у которого родилась дочь и который, сообщая об этом Блоку, известил того о кончине малолетнего сына другого поэта, Владимира Пяста (Блок был крестным этого мальчика) Почему страшно? Потому что ребенок может умереть, а что это такое, он познал на собственном опыте.
...Когда 9 августа 1908 года Любовь Дмитриевна, вернувшись с гастролей, объявила мужу, что беременна, он не выказал ни удивления, ни гнева, ни любопытства. По всей видимости, ждал чего-то подобного. Еще весной она писала ему из Херсона: «...Теперь опять живу моей вольной богемской жизнью. Я не считаю больше себя даже вправе быть с тобой связанной во внешнем, я очень компрометирую себя... Такая, как я теперь, я не совместима ни с тобой, ни с какой бы то ни было уравновешенной жизнью... Определенней сказать не хочу, нелепо... Ответь скорей и спроси, что хочешь знать, я все могу сказать тебе о себе».
Он ответил незамедлительно. На конверте стояла пометка: «Очень нужное». Само же письмо начиналось словами: «Милая, ты знаешь сама, как ты свободна». Это-то, надо полагать, и было «самым нужным». Детали? Ее призыв спросить и ее готовность ответить на любой вопрос? Он в недоумении. «Но о том, о чем ты пишешь, нельзя переписываться». И в тот же день, противореча себе, шлет вдогонку еще одно письмо: «Мне нужно знать, — полюбила ли ты другого, или только влюбилась в него? Если полюбила — кто это?»
Весну сменило лето, но ясность не наступила. «Всего ужаснее — неизвестность», — пишет он за две недели до ее возвращения. Это его письмо расходится в пути с ее письмом, посланным двумя днями позже. «Я приеду к тебе, я отдам тебе всю свою душу и закрою лицо твоими руками и выплачу весь ужас, которым я себя опутываю. Я заблудилась, заблудилась».
И вот приехала. И объяснилась. И он принял ее — и ее, и ее будущего ребенка, который, решил без колебаний, будет отныне и его ребенком. «Саша его принимает», — пишет она его матери — его, но не своей. Своей решила пока не говорить — по совету мрка. Вообще никому... «Пусть знают, кто знает мое горе, связанное с ребенком, а для других — просто у нас будет он».
Сохранилось еще одно документальное свидетельство того времени — план пьесы о литераторе, жена которого долго была в отъезде, писала сначала веселые письма, потом — не очень веселые, а затем и вовсе замолчала. И вот: ч Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Он заранее все понял и все простил. Об этом она и плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим».
Замысел датируется ноябрем 1908 года. Тогда же, в ноябре, у «лучшего и умнейшего» вырывается, что-де «все на свете знают: счастья нет». А раз так — зачем жить? Вот люди и тянутся — который уж раз! — к пистолету. «И который раз, смеясь и плача, вновь живут!»