Великий канцлер
Шрифт:
Распятый на следующем кресте качал чаще и сильней вправо, так, чтобы ударять ухом по плечу, и чалма его размоталась.
На третьем кресте шевеления не было. {176} Прокачав около двух часов головой, Ешуа ослабел и впал в забытьё. Мухи поэтому настолько облепили его, что лицо его исчезло в чёрной шевелящейся маске. Жирные слепни сидели и под мышками у него, и в паху.
Кентурион подошёл к ведру, взял у легионера губку, обмакнул её, посадил на конец
– Га-Ноцри! – сказал кентурион.
Ешуа с трудом разлепил веки, и на кентуриона глянули совсем разбойничьи глаза.
– Га-Ноцри! – важно повторил кентурион.
– А? – сказал хрипло Га-Ноцри.
– Пей! – сказал кентурион и поднёс губку к губам Га-Ноцри.
Тот жадно укусил губку и долго сосал её, потом отвёл губы и спросил:
– Ты зачем подошёл? А?
– Славь великодушного Кесаря, – звучно сказал кентурион, и тут ветер поднял в глаза Га-Ноцри тучу красноватой пыли.
Когда вихрь пролетел, кентурион приподнял копьё и тихонько кольнул Ешуа под мышку с левой стороны.
Тут же висящий рядом беспокойно дёрнул головой и прокричал:
– Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он! Убей и меня!
Кентурион отозвался сурово:
– Молчи на кресте!
И висящий испуганно смолк.
Ешуа повернул голову в сторону висящего рядом и спросил:
– Почему просишь за себя одного?
Распятый откликнулся тревожно:
– Ему всё равно. Он в забытьи!
Ешуа сказал:
– Попроси и за товарища!
Распятый откликнулся:
– Прошу, и его убей!
Тогда Ешуа, у которого бежала по боку узкой струёй кровь, вдруг обвис, изменился в лице и произнёс одно слово по-гречески, но его уже не расслышали. Над холмами рядом с Ершалаимом ударило, и Ершалаим трепетно осветило.
Кентурион, тревожно покосившись на грозовую тучу, в пыли подошёл ко второму кресту, крикнул сквозь ветер:
– Пей и славь великодушного игемона! – поднял губку, прикоснулся к губам второго и заколол его.
Третьего кентурион заколол без слов, и тотчас, преодолевая грохот грома, прокричал:
– Снимай цепь!
И счастливые солдаты кинулись с холма. Тотчас взрезало небо огнём и хлынул дождь на Лысый Холм, и снизился стервятник.
На рассвете
– …и хлынул дождь и снизился орёл-стервятник, – прошептал Иванушкин гость и умолк.
Иванушка лежал неподвижно со счастливым, спокойным лицом, дышал глубоко, ровно и редко. Когда беспокойный гость замолчал, Иванушка шевельнулся, вздохнул и попросил шёпотом:
– Дальше! Умоляю – дальше…
Но гость привстал, шепнул:
– Тсс! – прислушался тревожно. В коридоре послышались тихие шаги. Иванушка приподнялся
Тогда гость опять поместился в кресле.
– Я ничего этого не знал, – сказал Иван, тревожась.
– Откуда же вам знать! – рассудительно отозвался гость, – неоткуда вам что-нибудь знать.
– А я, между прочим, – беспокойно озираясь, проговорил Иван, – написал про него стишки обидного содержания, и художник нарисовал его во фраке.
– Чистый вид безумия, – строго сказал гость, – вас следовало раньше посадить сюда.
– Покойник подучил, – шепнул Иван и повесил голову.
– Не всякого покойника слушать надлежит, – заметил гость и добавил: – Светает.
– Дальше! – попросил Иван. – Дальше, – и судорожно вздохнул.
Но гость не успел ничего сказать. На этот раз шаги послышались отчётливо и близко.
Собеседник Ивана поднялся и, грозя пальцем, бесшумной воровской походкой скрылся за шторой. Иван слышал, как тихонько щёлкнул ключ в металлической раме.
И тотчас голова худенькой фельдшерицы появилась в дверях.
Тоска тут хлынула в грудь Ивану, он заломил руки и, плача, сказал:
– Сжечь мои стихи! Сжечь!
Голова скрылась, и через минуту в комнате Ивана появился мужчина в белом и худенькая с металлической коробкой, банкой с ватой в руке, флаконом. Плачущего Ивана посадили, обнажили руку, по ней потекло что-то холодное как снег, потом кольнули, потом потушили лампу, потом как будто поправили штору, потом ушли.
Тут вдруг тоска притупилась, и самые стихи забылись, в комнате установился ровный свет, бледные сумерки, где-то за окном стукнула и негромко просвистала ранняя птица, Иван затих, лёг и заснул.
Бойтесь возвращающихся
В то время когда Иванушка, лёжа со строгим и вдохновлённым лицом, слушал рассказы о том, как Ешуа Га-Ноцри умирал на кресте, финансовый директор «Кабаре» Римский вошёл в свой кабинет, зажёг лампы на столе, сел в облупленное кресло и сжал голову руками.
Здание ещё шумело: из всех проходов и дверей шумными потоками выливалась публика на улицу. Директору казалось, хотя до него достигал лишь ровный, хорошо знакомый гул разъезда, что он сквозь запертую дверь кабинета слышит дикий гогот, шуточки, восклицания и всякое свинство.
При одной мысли о том, как могут шутить взволнованные зрители, что они разнесут сейчас по всей Москве, судорога прошла по лицу директора. Он тотчас вспомнил лицо Аркадия Аполлоновича без пенсне с громаднейшим шрамом на правой щеке, лицо скандальной дамы, сломанный зонтик, суровые лица милиции, протокол, ужас, ужас…