Великий Сатанг
Шрифт:
Они понимают меня. Им известно, что такое отставка…
Я встаю из-за стола, по привычке плотно задвигая стул.
Нелепое словцо — «отставник». Отставить. Выставить. Уволить с пенсионом. Шпаки придумали чертову прорву иносказаний. Но я привык называть вещи своими именами.
Выгнать за ненадобностью — вот вся суть, как ни запутывай ее в болтовню. Вытряхнуть, как мусор…
Пускай. Можно перечеркнуть жизнь человека единым росчерком пера. Но никому не под силу заставить солдата забыть армию, пока он считает себя в строю.
Завтрак окончен. Теперь — то,
В крохотной комнатке пусто. Лишь циновка на полу, на стене слева от входа — ковер, посреди — укрепленная на треноге старинная гравюра, освещенная неугасимой лампадой.
Повернувшись лицом к ковру, семь и семь раз кланяюсь, сгибаясь ровно пополам. И древний прадедовский меч, спящий на ковровом ворсе, принимает мое почтительное приветствие.
Опускаюсь на циновку.
Приплясывающий отсвет огня лампады подкрашивает гравюру в кровавые и пламенные тона, и поле сражения, изображенное беспорочным резцом великого Хакумаи, медленно оживает…
– Что ты видишь, Мураками Бункэй? — шепчу я.
Тишина обволакивает меня. Мягко ступая, удаляется сущее, оставляя потомка наедине со славой предков…
Я вижу: широкое поле, заваленное телами тех, кто пал, исполняя долг. В живых не осталось никого, только полководец, что привел войско сюда и поставил у выхода из ущелья, отдав приказ — продержаться, пока не придет подмога. О, восемь тысяч было их, а тех, кто шел с той стороны гор, всемеро больше. И они пали, все восемь тысяч пали, как один, ожидая подмогу, а подмога все не шла и не шла, и не было видно в редеющей дымке тумана долгожданных знамен, полыхающих цветами княжества Такэда: желтым — огонь! синим — железо! белым — ветер! черным — земля!..
Мой дух парит над полем смерти и чести.
Я вижу: седой полководец, последний, кто еще не мертв, но уже умирающий от множества ран, стоит среди павших — совсем один, без права умереть, пока не пришла подмога. Меч его сломан, глаза залиты кровью, и не под силу ему увидеть то, что происходит вокруг. Успеют ли свои? Или все, что случилось тут, было вотще?
– Жив ли кто? — кричит он. А в ответ — тишина.
– Именем князя нашего повелеваю: отзовитесь! — кричит он, но повеление остается неисполненным, ибо мертвые свободны от клятв.
И все же:
– Я здесь, господин! Я слышу тебя! Повелевай!
Изрубленный воин встает из груды мертвецов, тяжело опираясь на обломок двузубого копья.
– Назови свое имя! — требует полководец. И слышит в ответ:
– Имя мое Мураками Бункэй; я асингару левой руки, [7] и мой долг — повиноваться приказу! Приказывай, господин!
Я вижу: веселый смех торжества озаряет окровавленный лик ослепленного вождя.
– Видишь ли ты что-нибудь на западе? — хрипит он.
7
Асингару (яп.) — крестьянин-пехотинец, насильно взятый в войско; асингару левой руки — младший пехотинец.
– Вижу, господин! — приложив ладонь ко лбу, отвечает воин.
– Что
И радостно откликается асингару:
– Я вижу знамена княжества Такэда! Огонь! Железо! Ветер! Земля!
И падает лицом вниз, потому что давно уже убит, но, даже убитый, не счел допустимым не услышать приказа…
А по полю уже мчится конница и спешит пехота — под желтыми! синими! белыми! черными!.. стягами, и враг бежит, бежит, бежит, и слепой полководец, подобно тростнику, опускается на землю и медленно умирает, не прекращая весело смеяться над глупым, слабым, побежденным врагом…
И последнее, что вижу я: могучий и грозный, спешивается его светлость дайме Такэда Шинген у ветхой хижины; церемонный поклон отвешивает он оборванной старухе, и вслед за ним склоняют головы к земле блещущие доспехами вельможи его.
– Совершивший подобное, матушка Мураками, — милостиво говорит дайме, — лишь случайно мог быть рожден крестьянином. Пусть же род ваш отныне посылает под знамена мои не асингару, но достойных меча самураев!..
Так говорит он и протягивает босоногому мальчишке тяжелую катану в изукрашенных ножнах — тот самый меч, что чутко дремлет на ковровой стене в комнате моих встреч с предками.
…Дух мой воссоединяется с телом.
Не вставая с колен, покидаю я прибежище семейной чести, и лишь теперь начинается мой рабочий день.
Семь раз отбивают часы.
Газеты аккуратно разложены на столе и подготовлены к просмотру; рядом — карандаши для пометок, отточенные ровно и остро. Капрал Перкинс, как всегда, безукоризненно пунктуален. Старика следует непременно поощрить…
Так, первый в стопке по алфавиту — «Армейские сны».
Пустяковый, не стоящий внимания журнальчик: немного воспоминаний, немного размышлений, кроссворды, как правило, весьма непритязательные. Отложим. Не к спеху.
Далее. «Башни и башенные устройства». Солидное, более чем уважаемое издание. Крайне неинтересное на досужий взгляд, но неоценимое для профессионала. А я — профессионал и потому продолжаю выписывать специальную литературу, хотя кое-кому это и кажется чудачеством…
О! Какая неожиданность! «Батумский ветеран»!
Вот это любопытно. Бюллетень выходит, к сожалению, нерегулярно, у редактора не хватает средств, но уж если выходит, то, как правило, содержит интересные данные. Видимо, кто-то спонсировал выпуск. Что ж, благородно, очень благородно…
Траурная рамка. Опять кто-то из наших. Кто же?..
Что?! Я вздрагиваю, словно от пощечины. Над совершенно незнакомой брыластой рожей нависают темные глыбы слов:
СОТРУДНИКИ И БЛИЗКИЕ С ГЛУБОКИМ ПРИСКОРБИЕМ ИЗВЕЩАЮТ, ЧТО ВЧЕРА, 24 ИЮЛЯ 2215 ГОДА, НА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТОМ ГОДУ ЖИЗНИ В РЕЗУЛЬТАТЕ СЕРДЕЧНОГО ПРИСТУПА СКОНЧАЛСЯ ИЗВЕСТНЫЙ БИЗНЕСМЕН И МЕЦЕНАТ АТТИЛИО ЭЛЬ-ШАРАФИ…
Однако! Только вчера откинулся, а сегодня уже и некролог. И где! Дожили, что и говорить. Проклятые торгаши и сюда ухитрились просочиться. Позор! Можно подумать, мало у них прикормленных газетенок, готовых вылизать и обскулить усопшего благодетеля…