Великий тес
Шрифт:
— Вот видишь! — так же тихо и вдумчиво сказал Первуха. — Прикажут острог срыть — и тамошние мужики нас всех, вместе с пашней, на куски порежут. Прежде лезли в дом, грабили кому не лень. После еще хуже будет. А здесь уже много лет острог стоит? — вскинул глаза на Похабова.
— Как считать? — пожал плечами сын боярский. — Один сожгли, другой перенесли, этот уже третий. Но лет уж двадцать казаки здесь служат.
— Вот видишь! — торжествуя, вскрикнул Вторка. — И другие остроги близко. Вдруг и девок пришлют. Без жен пашенные не выживают! А там, на Ламе, на
Покряхтел Иван, потеребил седеющую бороду, не знал, как возразить племянникам. Рассуждали они ясно и правильно: не в его воле быть или не быть байкальскому острогу. Только что-то они недоговаривали. Чуял он это печенкой, а выведать не мог.
Едва окреп лед, Бекетов отправил вверх по Ангаре первый отряд с нартами, груженными рожью. Истомившийся но своей келье, с ним ушел черный поп Герасим. Тремя днями позже из Братского острога двинулся второй бекетовский обоз. Вскоре, посмеиваясь над своим жалким полком в три десятка служилых, собрался в дальний путь и сам казачий голова Петр Иванович. Его жена напрочь отказалась идти за мужем и осталась в остроге ждать весны, чтобы с первой водой уплыть к сыновьям в Енисейский.
Похабов решил навестить Осиновское зимовье и проводить старого товарища до братской степи. В избе приказчика остались Бекетиха с Савиной.
День выдался солнечный и морозный. Над острогом уютно курился дымок печей. Поскрипывал снег под ногами. Бекетиха в двух шубах слезно прощалась с мужем: вскрикивала, причитала, жаловалась на горькую старость сибирской казачки. При этом успевала указывать ясырям и дворовым людям, какие узлы и мешки на какие нарты грузить, в сердцах укоряла Савину за бабью глупость и присуху к старому кобелю.
Савина смиренно улыбалась, глядя на подругу. Бекетов только посмеивался да пошучивал, вызывая у жены новые вспышки гнева. Из острожной Спасской часовни были вынесены иконы. Служилые, охочие и дворовые люди как смогли отслужили молебен и стали спускать к реке груженые нарты.
Сыны боярские, казачьи головы в походных шубах строго надзирали за работой. С заиндевевшими ресницами Савина стояла в стороне от Ивана, не смея ни вскрикнуть, ни завыть, ни повиснуть на его плечах перед очередной разлукой, все чего-то ждала. Он обернулся, смущенно взглянул на нее. Дрогнули сосульки на усах.
— Ладно уж! Благослови, что ли?! — проурчал выстывшими губами.
Глаза Савины заблестели, залучились, по щекам гуще разлился румянец.
Она всхлипнула, перекрестила его, тихонько заголосила, припав лицом к груди.
— Будет! — ласково проворчал он. — Даст бог, через две-три недели вернусь.
Скрипел снег под ичигами. Клубы пара висели над головами людей, разгоряченных работой. Бекетов махнул рукой, и первая нарта была сорвана с места, заскрежетала полозьями по накатанному снегу. Багровое солнце в морозной хмари уже поднималось над пологими вершинами гор.
Пониже Осиновского зимовья «обоз о двух головах», как посмеивались служилые, встретил возвращавшийся с Иркута Ивашка Перфильев с людьми и с пустыми нартами. У десятского и многих его спутников на лицах были
Иван усадил крестника на нарты между собой и Бекетовым, стал расспрашивать. Тот, прикрывая обветренные губы рукой, рассказал, что Осиновское зимовье цело, годовалыцики живы и здоровы, воинские люди к ним не подступали, а аманаты у них прежние, без перемены.
На устье Иркута зимовье тоже целехонько. Но оно было занято десятком промышленных людей. Зимовать в нем собирались две воровские ватажки. У одной последняя грамотка из Туруханского острога, у другой и вовсе ничего нет. Спорить с прибывшими казаками промышленные не стали, собрались и ушли за Ангару.
— Идем чуть живые, промерзшие, — рассказывал Иван Перфильев. — Гадаем, целое ли зимовье. А в нем тепло, сытно. И ругать-то людей совестно. Напоили, накормили нас с дороги, тихонько собрались и ушли с миром, — десятский виновато взглянул на крестного, потом на Бекетова, спрашивая, надо ли было хватать тех промышленных да отбирать у них десятинную рухлядь.
Казачьи головы, ни тот, ни другой, ничего не сказали. Иван Перфильев заговорил веселей:
— Черного попа доставили к месту. Его келья цела. Никто в ней не жил. То-то радости было у батюшки, — осторожно рассмеялся простуженным голосом. — А на острове надо рубить лабаз. Старый обветшал. Я оставил там двух казаков, сделают. А пока весь припас оставил в избе.
— Надо было четверых, как я говорил! — укорил казака Бекетов. — У мунгал шаткость, склоняются к измене, могут прийти, пограбить.
— Браты их пуще, чем нас, боятся! — заспорил было Ивашка и осекся: — У меня каждые руки — помощь!
— Тебе тяжелей всех, — пожалел его Бекетов. — Путь тропил. А снег не ко времени глубокий. Моя вина. Не надо было тебя грузить, как других.
Перфильевские казаки развели костер на берегу. Те, что шли с Бекетовым и Похабовым, стали поторапливать начальствующих: им хотелось поскорей добраться до зимовья и ночевать под кровом, а не под низкими ясными звездами ноябрьской ночи.
Зима прошла в обычных заботах о сборе ясака. День за днем, неделя за неделей казачьему голове Похабову некого было послать в дальний Кул-тукский острог. Он вспоминал про байкальских годовалыциков, маялся совестью и утешал себя: если сильно оголодают, прибегут на устье Иркута, а там бекетовский хлебный припас.
Только к Евдокии-свистунье в Братском остроге появились свободные от служб казаки. Иван собрал из них десяток в дальний путь, а перед выходом съездил на заимку к племянникам. Но Первуха со Вторкой наотрез отказались вернуться к отцу. Чтобы брат не ломал голову по слухам и догадкам, пришлось идти на Байкал самому казачьему голове.
Зимовье на Дьячьем острове уже пустовало. Бекетов со своими людьми ушел дальше. На монаха Герасима среди зимы вышла оголодавшая промышленная ватажка из трех человек. Все трое почитали за чудо, что остались живы, беспрестанно молились и работали при ските.