Великий тес
Шрифт:
Не узнавал старый Похабов лихого казака. На сходе по тем же ясным, но равнодушным взглядам он понял, что перемены в острожке ждали не сильно. В Енисейский за трехгодичным денежным окладом рвались только трое казаков, спрашивали, не появились ли там русские невесты, и корили Похабова, что тот не привез им девок из Москвы.
Прибывший голова велел выставить караулы и запирать на ночь ворота. На другой день, по стариковской привычке, он поднялся раньше всех и вышел из избы, уверенный, что караульный спит. Но нет, тот стоял
«Стоя спит!» — подумал Иван. Стал подкрадываться. Но едва ступил на мостки, караульный обернулся без тени сна в глазах. За туманной дымкой поднималось солнце. Розовело ледовое поле, разгорались выглаженные солнцем и ветрами торосы.
Похабов встал рядом, тоже положил руки на острожины, долго и безмолвно наблюдал восход солнца. И радостным покоем наполнялась душа.
— Добрые места! — крякнул, с усилием отстраняясь от наваждения. И снова глаза его приворожил пламенеющий лед. — Прижились? И уходить, поди, неохота? — спросил тихо.
— Прижились! — признался караульный. Обернулся к вырубленному склону горы. Там темнела возделанная земля. — Озимь посеяли. Здесь, на солнцепеке, может быть, и ярица вызреет, — сказал вдумчиво, по-хозяйски, как пашенный. — Благое место! Огрызок с государевой десятины пятьдесят пудов намолотил.
Похабов проворчал:
— То-то, гляжу, никто на дальние службы не рвется, бекетовским казакам не завидует. Все какие-то благостные, как оскопленные коты! — опять хохотнул, вспомнив Сенькины слова.
Караульный слегка растянул губы в улыбке и снова уставился на снежные вершины гор против острожка. Обживались люди на одном месте, мягко уклонялись от государевой службы. Все это не оставалось незамеченным в Москве. Из Сибирского приказа слали указ за указом и грозные наставления, заставляли чаще менять воевод, приказчиков, годовалыциков. Одной рукой рушили мир и покой, другой подначивали к ним ради достатка в хлебе.
— Пашенный масло привозит ли по уговору? — спросил Иван, вспомнив о брате.
— Еще бы не привозил? — оживился казак. — Мы ему прошлый год пятьдесят копен сгребли да возле дома стог сметали выше крыши.
На другой день Похабов сел на коня с седельными сумами, набитыми подарками, поправил за кушаком пистоль, поддал гнедому пятками под брюхо и поехал к брату. Знакомой тропой поднялся на седловину мыса, где шаманили божкам тунгусы. За ним открылись оттаявшие озера, равнинный бор, сухие поля. На одних чернела пашня, на других стояли копны сена.
Угрюма Иван узнал издалека, набычившись, тот стоял перед воротами и криво, жалобно, с укором в глазах глядел на подъезжавшего всадника. Одет был брат в треух при теплом солнце, в сары.
За изгородью неторопливо жевали сено две коровы с телятами, шатко топтавшимися на тонких ножках. Пахло навозом. Из скотника выглядывали селенгинские
— Ну, здравствуй, брательник! — не смущаясь его взгляда, кивнул хозяину Иван. С молодецкой удалью перекинул правую ногу через голову коня, соскользнул с седла, грузно встав на ноги, бросил брату повод уздечки.
— Здоров будь! — без радости ответил тот. Нехотя махнул в сторону старой избы, связанной сенями с двумя свежесрубленными: — Заходи!
— Седельные сумки занеси! — приказал Иван. Сел на крыльцо, поджидая брата.
Из леса выбежал вытянувшийся за год Третьяк, молча уставился на дядьку. Тот подмигнул племяннику, и он смутился, стал помогать отцу, который расседлывал гнедого и снимал седельные сумки. Из окна высунулась братская бабенка, узнала Ивана, бросила на него обиженный и неприязненный взгляд узких глаз. Он криво усмехнулся, вошел в дом, скинул на лавку кафтан, бросил сверху пистоль, патронную сумку и шебалташ с золотыми бляхами.
Вошел Третьяк с седельными сумами, положил их рядом с одеждой дядьки, вперился раскосыми глазами в пистоль, не смея притронуться к нему. Посмеиваясь, Иван раскрыл сумку, достал сделанный московскими мастерами нож с блестящим, без щербинки, лезвием в три ладони, протянул племяннику.
Глаза у отрока сделались круглыми. Разинув рот, он принял нож с ножнами и пулей выскочил за дверь. Иван хохотнул и вытащил отрез зеленого сукна в полтора аршина.
— Гэргэй!112 — окликнул сноху. Женщина, шаркая сапогами по полу, подошла, приняла подарок, подобрев, взглянула на гостя ласковей.
— Старушка, мать, жива? — спросил ее Иван по-булагатски. Глаза женщины помутнели. Она опустила голову. — Тогда и это тебе! — протянул ей две тонкие железные иглы. — Угрюмка таких не сделает! — добавил по-русски.
Наконец он достал шитую бисером девичью повязку. Его уже тесно окружили будто из-под земли явившиеся ясырки: старая и помоложе, с ребенком на руках. Подарков ждали все. Он отыскал глазами племянницу, похожую на мать непомерно длинным разрезом глаз, протянул ей повязку и стал одаривать ясырок бисером.
С кряхтеньем просунулся в низкую дверь Угрюм. Иван бросил ему на плечо отрез сукна, такой же, какой подарил жене. Брат осклабился, показывая, что доволен, в кривящейся улыбке мелькнуло что-то торжествующее, будто сумел перехитрить гостя и рад этому.
Женщины весело залопотали, забегали, стали накрывать стол. Казачий голова сел в красный угол на хозяйское место и чертыхнулся про себя: «С малолетства брат не умел при нем вымолвить доброго слова. Под старость и вовсе одичал!»
Женщины выставляли соленую и вяленую рыбу, осетрину, вареное мясо, бруснику с ледком. Мужчины молчали. Иван терпеливо и мстительно ждал, когда брат о чем-нибудь спросит. Наконец тот не выдержал, разлепил посеченные губы: