Вельяминовы. Начало пути. Книга 2
Шрифт:
«А Марья-то моя, — усмехнулся Чулков, чувствуя под руками маленькую, жаркую грудь, — только и знает, что лежать, да охать. Зато хороших кровей баба, сего у нее не отнять. Ну, ничего, от Груни тоже славные сыновья будут, в дружину пойдут».
Девушка, стоя на четвереньках, уткнувшись в подушку, застонала, — громко. Данило Иванович, прошептал ей: «А теперь давай покричи, Грунюшка, покричи, дверь закрыта, не услышит никто».
Потом воевода зевнул, все еще не отпуская ее, и сказал: «Надо тебя еще кое-чему обучить, Груня, сегодня ночью и займусь.
— Тельное, да кашу сварю, как вы учили меня, гречневую, с маслом льняным, — нежась под его рукой, ответила девушка. «Сегодня ж рыбное можно, да?».
— Можно, можно, — рассмеялся Данило Иванович, и, потянувшись, добавил: «Ничего, весной огороды будем закладывать, по осени уж с капустой и луком будем, все вкуснее. Хотя вкуснее тебя, Грунюшка, — он провел губами по нежной шее, — ну ничего на всем свете нет».
Воевода не удержался, и уже вставая, в последний раз наклонился и поцеловал маленькие, темные соски и плоский, смуглый живот — несколько раз.
Когда он ушел, Груня быстро подмылась в нужном чулане, и, натянув валявшийся на полу сарафан, все же стала перестилать постель и взбивать подушки.
— Ну, здравствуй, Аграфена, — услышала она знакомый голос.
Федосья Петровна — высокая, стройная, в богатой, собольего меха малице, стояла, прислонившись к дверному косяку.
Девушка, смутившись, быстро завязала платочек на сбившихся косах и сказала: «Милости прошу».
— Хорошо живешь, — чуть улыбнулась Федосья, оглядывая большую, чистую горницу — с мерно гудящей печью, откуда уже доносился запах каши, с куньего меха, одеялами на лавках. На столе лежало Евангелие с закладкой — кожаной, вышитой бисером.
Поймав взгляд Федосьи, Аграфена, не поднимая головы, проговорила: «Данило Иванович читать меня учит».
— А, — ответила старшая девушка. В открытую дверь была видна опочивальня — с украшенной резными столбиками кроватью, с сундуками вдоль стен. Один из них был раскрыт и Груня вдруг сказала: «Одежду его чиню».
— Грунюшка, — ласково сказала Федосья, присаживаясь на лавку — я тебя попросить хотела.
Батюшку моего, — ты ж его знаешь, — брат Данилы Ивановича, наместник наш тюменский, в острог посадил, креститься заставляет. А в договоре вечном, что еще Ермак Тимофеевич, упокой Господи душу его, с остяками заключал, написано, что каждый может при своей вере оставаться, неволить никого не будут.
Дак ты попроси, пожалуйста, воеводу, чтобы грамотцу отправил, Якову Ивановичу, и выпустил бы тот отца моего. Данило Иванович тебе не откажет, Груня, — Федосья взяла тонкую, маленькую руку девушки и добавила: «То ж кровь твоя, милая, сама знаешь — твой отец и батюшка мой семьи одной, хоша и дальние, но все же сродственницы мы».
Груня молчала, опустив голову, перебирая пальцами подол сарафана.
— Ты же помнишь, Грунюшка, что от Писания про царицу Есфирь говорится, — вздохнула старшая девушка: «И кто знает, не для такого ли времени ты и достигла достоинства царского? Тебе ж только слово
— Мы с тобой ведь тоже, — наконец, тихо, ответила Аграфена, — крещеные. И батюшка твой пусть веру примет. Они, — девушка мотнула головой на улицу, — сильнее, Федосья.
— Нельзя людей-то заставлять, к Иисусу сам каждый прийти должен, своим путем, — Федосья посмотрела на Груню — внимательно. Та поерзала на лавке и пробормотала: «Не буду я ничего просить, я христианка православная, а он — язычник, как царь Ирод, он же с Кучумом в союзе был».
— Христианка православная, — издевательски сказала Федосья. «Оно и видно — Великим Постом под мужиком женатым визжишь, аки сука в течке. Крест сыми свой сначала, блудница».
— Ты сама, — Груня подняла покрытое слезами лицо, — под всеми татарами в ханском стане повалялась, не тебе меня учить».
— Меня силой брали, супротив воли моей, — Федосья поднялась во весь свой рост, и холодно добавив: «А ты, Аграфена, блядь, и не о чем мне с тобой говорить более», — швырнула на стол какую-то бумажку.
— Сие, — сказала девушка, — отпечатки, что на руке мужа твоего покойного были. Сапогом на ней стояли, как Василий твой за лед хватался. А теперь, как уйду я, выдь в сени, да сравни — подошва сия знакома тебе, думаю. Ну и прощай тогда, Аграфена, счастья тебе не желаю».
Когда Федосья вышла, Груня, услышав, как захлопнулась за ней дверь, медленно протянула руку к рисунку. Она открыла заслонку, и долго смотрела на то, как корчится в огне бумага.
— И все, — сказала тихо Аграфена, отходя от печи. «И ничего я не видела, и не слышала ничего».
Она прошла в опочивальню, и, устроившись на сундуке, принялась чинить порванную одежду.
Василиса вынесла Никитку под яркое, уже весеннее солнце. Мальчик, закутанный в меха, и вправду казался маленьким медвежонком.
— Солнышко, — нежно сказала Василиса. «Солнышко теплое, да?». Никитка улыбнулся и зевнув, прикорнув на груди у матери, еле слышно засопел.
Девушка приставила ладонь к глазам, и, вдруг, побледнев, пробормотала: «Матушка Богородица, помоги мне».
Нарты приближались, и Василиса увидела, как Федосья, остановив оленей, что-то сказала сидящим в них мужчинам.
Девушка поправила перевязь, где лежал ребенок, и, перекрестившись, пошла навстречу мужу.
«Полушубок зашить надо», — мимолетно подумала Василиса. «Вон, карман распорол где-то.
И похудел, как они там ели, один Господь ведает, из общего котла, небось, хлебали».
Она подняла глаза, и, велев себе не плакать, посмотрела на его простое, взволнованное, любимое лицо.
Гриша наклонился, и, поцеловав ее, — долго и глубоко, озабоченно сказал: «Что ж ты не в крепостце-то ждешь нас? Как Никитка?».
— Никитка хорошо, — Василиса повернулась к старшей девушке и попросила: «Присмотрите за ним, Федосеюшка. Он поел только, сейчас спать крепко будет».
Федосья только кивнула, нежно, быстро, сжав пальцы девушке.