Вельяминовы. Начало пути. Книга 3
Шрифт:
Юджиния прижала ладонь ко рту, и, подняв свечу, пройдя в умывальную, закашлялась, тяжело дыша, сплюнув в серебряный таз. Она посмотрела на алый сгусток крови, и, потянувшись за кувшином с водой, смыла его, — весь, без остатка.
Пролог
Каргополь, 18 октября 1608 года
Мальчик разложил кисти на деревянном, блестящем от старости столе, и, наклонив голову, посмотрел на покрытую левкасом доску. Крохотные, глиняные горшочки с красками были открыты — лазурь,
Келья была жарко натоплена, а за маленьким окном — мальчик приподнялся и посмотрел, — лежал глубокий, свежевыпавший снег.
Он почти не помнил города, где родился, — только небо и воду, и свет, — мягкий, рассеянный, ласковый свет, заполнявший все вокруг. «Тут тоже свет, — пробормотал Степан. Когда он заходил в келью, он думал об «Умилении», — о том, как матушка обнимала его по вечерам, и он прижимался к ее теплой щеке.
Мальчик рассеянно погрыз кисть и еще раз сказал: «Свет. Как это там от Матфея: «По прошествии дней шести, взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна, брата его, и возвел их на гору высокую одних, и преобразился пред ними: и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет». Я же видел, в Переславле, эту икону, инока Феофана, да».
Степа провел мягкой кисточкой по губам, и, повернув стол удобнее, — так, что белое сияние снега, разлилось по всей келье, взяв заостренную иглу, стал медленно, аккуратно прорисовывать контур на левкасе.
Дверь чуть заскрипела, и, он, не отрываясь, сказал: «Святый отче!»
Игумен Спасского монастыря, отец Зосима, наклонившись над мальчиком, тихо спросил:
«Что будет-то, Степа?».
— Преображение, отец Зосима, — ответил тот, набрасывая композицию. «Я на снег посмотрел и вспомнил от Писания, о белых одеждах. А где батюшка с Петей?».
Монах на мгновение закрыл глаза и услышал жесткий, усталый голос Воронцова-Вельяминова: «Не надо, святый отче, Степану говорить, зачем я сюда приехал. Пусть иконы пишет, а я со старшим сыном своим, всем, чем надо, и займусь».
— По делам ушли, — мягко ответил отец Зосима. «К трапезе и вернутся. Ну, работай, Степа, пока утро, свет-то хороший».
Он благословил мальчика, и, уже на пороге кельи, обернулся, — ребенок, подперев подбородок кулаком, с зажатой в нем кистью, смотрел на бескрайние снега.
— Господи, — едва слышно пробормотал монах, — ты же сирот защитник и покровитель, дак верни детям матушку их, можешь ведь ты.
Игумен перекрестил рыжий затылок и неслышно притворил дверь кельи.
Он проснулся, и, лежа на спине, чувствуя промерзлый холод каменного застенка, открыл глаза. В подвале было темно, и, прислушавшись, он уловил за высокой, от пола до потолка, решеткой, какое-то движение.
Крыса пискнула и пробежала дальше. В углу стояло деревянное ведро, а более, вокруг ничего и не было.
— Может, помилуют, — вдруг подумал Болотников.
— Ну, тут оставят, ничего, главное — жив буду. Я же им все рассказал, сразу, как только мне клещи показали — и о Венеции, и о Самборе, и о Петре царевиче, — повесили Муромца-то, — и о царе Димитрии Иоанновиче, что об одном, что о втором. Жалел, пан Теодор, конечно, что язык мне нельзя было вырвать, — Болотников усмехнулся, и, задвигавшись, погремел кандалами.
— А нельзя было, — губы мужчины раздвинулись в кривой улыбке, обнажив клыки.
— И я знал, что не сделает он этого — что бы я ему ни сказал. Ну и сказал. Что пани Эльжбету я еще в Самборе на спину уложил, и что дочь она от меня родила, — Болотников даже рассмеялся, вспомнив яростный, наполненный болью шепот: «Ну что ж ты врешь, мерзавец!»
— Отчего же, пан Теодор? — лениво сказал тогда Болотников, наслаждаясь мукой в голубых, холодных глазах сидевшего напротив.
— Я вам сейчас о вашей жене все расскажу, до самого последнего, потаенного места.
Расскажу, что мы с ней делали, и что она мне говорила, — он еще успел рассмеяться, и не успел — уклониться от кулака, разбившего ему губы в кровь.
Отплевавшись, Болотников сказал ему:
— А задница у пани Эльжбеты и вправду — сладкая, рассказать вам, как ваша жена подо мной стонала, а, пан Теодор? Как мы с ней Путивле, жили, — каждую ночь, и днем — тако же».
Болотников поежился от промозглого холода и вдруг застыл: «В Путивле, да, — пробормотал он. «Господи, ну дай ты мне это забыть, пожалуйста».
Она повторяла все, глядя на него пустыми, синими глазами, все, кроме одного — его имени.
— Скажи — Иван, — терпеливо просил Болотников. Лиза смотрела мимо него, — тихо, покорно, бессловесно, — и молчала. Ночью, перевернув ее на живот, лаская мягкую грудь, целуя белые лопатки, — он опять, настойчиво, приказал ей: «Иван!».
Женщина молчала, и, что бы он ни делал, — просто лежала, подчиняясь, терпя его в себе.
Тогда он, обозлившись, хлестнул ее со всего размаха пониже спины, и, грубо раздвинув женщине ноги, кусая ее за плечи, прижимая ее к лавке так, что она не могла пошевелиться, услышал ласковый, нежный, самый нежный на свете голос.
— Федя, — одним дыханием произнесла она.
Решетка лязгнула, и стрельцы, толпившиеся в узком, сыром коридоре, рассмеялись:
«Салазки ваши прибыли, Иван Исаевич, с честью поедете, как воеводе и положено».
— Куда, — было, спросил он, но его уже поднимали на ноги, и, накинув на истлевшие, вонючие тряпки тулуп — выводили наружу.
Он зажмурился от яркого, полуденного солнца и, вдохнув свежий, острый, морозный воздух, — гремя кандалами, — еле удержался на ногах. «Как холодно, — подумал Болотников. «Почему так холодно? Ну да, здесь же север. В Путивле об эту пору еще все зеленое. А тут снег».
Низкие, деревянные салазки были привязаны к невидной лошаденке. Его раздели, и, уложив на грубые доски, прикрутили к ним веревками.