Вельяминовы. Начало пути. Книга 3
Шрифт:
Жена немного постояла, не двигаясь, и, когда он показал ей — как, начала гладить.
— Да, да, — проговорил он, лаская ее. «Да, любимая!». Он протянул руку наверх, и, найдя ее мягкую, теплую грудь, подумал: «Господи, спасибо тебе!».
Девочка проснулась от размеренного скрипа лавки за стеной. Она оглянулась, и, приложив ухо к стене, услышала задыхающийся мужской голос: «Я так люблю тебя, так люблю, Господи, наконец-то ты моя!».
Лавка заскрипела еще громче и девочка, прислушавшись, потянула к себе тряпичную куклу, с пустыми глазами-пуговицами.
Болотников уронил голову на плечо жены, и, отдышавшись, прижавшись к ее губам, тихо сказал: «Я люблю тебя!».
— Я люблю тебя, — повторила она, лежа под ним с раздвинутыми ногами, не двигаясь, глядя пустыми глазами в беленый, низкий потолок горницы.
Эпилог
Путивль, август 1606 года
Болотников проснулся от пения птиц на дворе. В раскрытые ставни было слышен скрип тележных колес и звонкий мат — уже третий день войско уходило из города.
Он поцеловал каштановые локоны, что лежали на его руке, и, перевернув жену на бок, взяв в руки ее теплую грудь, тихо сказал: «Я скоро вернусь, Лизонька. Разобьем Шуйского, и приеду за вами. К Покрову вернусь».
— Вернусь, — услышал он нежный голос и, поцеловав острые лопатки, — ласково раздвинул ей ноги.
— Заберу их отсюда на Москву, — подумал Болотников, окуная пальцы в жаркое и влажное, слыша ее спокойное дыхание, — и все будет хорошо.
— Я люблю тебя, — сказал он, прижимаясь губами к стройной шее.
— Люблю тебя, — повторила жена, и он, как всегда, подумал: «Счастье мое, Лизонька моя».
Уже одевшись, он наклонился, и, поцеловав алые, мягкие губы, сказал: «Жена воеводы Григория Петровича за вами присматривать станет, так что ты не волнуйся, все будет хорошо».
— Хорошо, — она дрогнула темными ресницами и посмотрела на него безмятежными, спокойными, синими глазами.
Перед тем, как выйти из дома, он заглянул к Марье — дочь спокойно сопела, уткнувшись лицом в тряпичную куклу.
— Не надо будить, — подумал Болотников. «И так шумно было все эти дни, пусть поспит дитя вдоволь. Сладкая моя девочка». Он перекрестил ребенка и, вздохнув, прошептал: «Храни их Господь».
Ляпунов, перегнувшись в седле, захохотал: «Заждались тебя, воевода! Ну, дак конечно — такую женку, как Лизавета Петровна, трудно оставить!»
Болотников вскочил в седло своего вороного, кровного жеребца и сердито спросил: «Что там лазутчики, вернулись?».
— А как же, — отозвался Ляпунов. «Воронцов-Вельяминов и Трубецкой с десятью тысячами под Кромами стоят, ждут нас, Иван Исаевич».
— Это все, что у них есть? — удивился Болотников, вдыхая свежий, утренний воздух, глядя с вершины холма на войско, бесконечной лентой растянувшееся по северной дороге.
Он посмотрел на пышную зелень дубов вокруг, на блеск золотых куполов монастыря и вдруг рассмеялся: «Да мы их за единое сражение сомнем, Прокопий Петрович!»
Ляпунов поджал губы. «Шуйский-то их вперед выдвинул, Иван Исаевич, сам с остальными силами под Калугой затаился».
— Ну и славно, — небрежно отозвался Болотников, — его тоже на кол посадим, как доберемся. А с Воронцовым-Вельяминовым, — он засучил рукава кафтана, — я сам посчитаюсь, мы с ним давние знакомцы, Прокопий Петрович. Он у меня смерти, как милости просить будет, а я, — белые зубы блеснули в ледяной улыбке, — немилосерден ныне. А что патриарх этот ложный, Гермоген, коего Поместный Собор заместо истинного избрал? — поинтересовался Болотников.
— Анафемствуют нас во всех церквях, — неохотно ответил Ляпунов, — тако же с амвона он проповедует, что самозванец, — то есть царь Димитрий Иоаннович, — торопливо поправился мужчина, — мертв, на Москве убит.
— Сие он, сука, лжет, — спокойно сказал Болотников, — тако же на кол сядет, и язык я ему вырву. Ладно, — он сладко потянулся, — поеду, Прокопий Петрович, посмотрю, что там у нас в голове, а как на ночь располагаться будем — приходи, ты же под Кромами не воевал, расскажу, что я придумал — я те места хорошо знаю.
Болотников рассмеялся, и, гикнув, подхлестнув жеребца — умчался вперед.
Марья проснулась и, посмотрев на куклу, сказала ей: «Сегодня. А ты тут останешься, за нас».
Она соскочила на пол и, оглянувшись, пробормотала: «Нет никого. Черный Иван ушел. А рыжего, отца, Федором звали, я помню».
Девочка оделась, и, заглянув в горницу к матери, велела: «Вставай. Пора нам». Девочка, засопев, приподняла крышку сундука и обернувшись, строго проговорила: «Теперь слушай».
— Рубашка, — терпеливо сказала Марья, указав нежным пальцем на лавку. Мать покорно ее натянула.
— Сарафан, — продолжила девочка, вздохнув. «Платок. Туфли, — она опустилась на колени, и, пыхтя, помогла матери одеть обувь. «Теперь стой».
Мать стояла, глядя в стену, и Марья, зайдя в свою горницу, оглянулась — синие глаза даже не посмотрели на нее. Девочка подхватила с пола маленький узелок, что собрала еще давно, и затолкала его себе под рубашку.
— Пошли, — она взяла мать за руку и вывела со двора. В городе — Марья склонила голову, прислушиваясь, — было тихо. Ребенок задумался, глядя на развилку дорог, что виднелась за мостом через Сейм.
Марья приставила ладонь к глазам и увидела, как по тропинке, что вела вниз, от монастырских ворот, спускаются какие-то люди.
— Идем, — она потормошила мать, и та, покорно переставляя ноги, пошла за ней.
Марья нагнала людей и громко спросила: «Куда вы?».
Высокая, тонкая, морщинистая старуха, — в черном сарафане, — обернулась и процедила: «А тебе-то что?».
Марья задрала голову и твердо сказала: «Отца ищу».
— А это кто с тобой? — подозрительно спросила старуха, глядя на Лизу.