Венгерский набоб
Шрифт:
– Как, и вы на Тополиный остров? – не мог скрыть изумления молодой ремесленник.
– Вы как будто удивлены.
– Но ведь место это уединенное: могила мыслителя, которую редко кто посещает. Но я рад, очень рад, что вы вспомнили о ней. Во всей Франции это единственное, что оставляю я с сожалением. Я уже был там нынче, но с удовольствием вернусь. К самой могиле мы, правда, не пройдем, вокруг все заболочено; но напротив – порядочный холм, там что-то вроде старинной часовенки, и на одной из колонн – тоже имя Руссо. Оттуда как раз виден будет памятник.
Молодые люди охотно приняли предложение и сквозь частое мелколесье последовали за знавшим тут все тропки подмастерьем, который, приостанавливаясь по временам, оглядывался: поспевают ли спутники за ним.
Наконец показался холм с церковкой в память Монтеня. На шести ее колоннах высечены были имена философов, среди них – Вольтера, Монтескье и Руссо. Здание не было завершено, оставлено недостроенным, – может быть, поэтому и величали его «храмом
Напротив открывался небольшой островок, прозванный Тополиным. Там под трепещущей листвой белела гробница мыслителя – простой каменный обелиск с надписью: «Здесь почнет певец природы и истины».
Не удивительно, что могила была заброшена: истина – неважная рекомендация!
Зато природа взяла ее под свое покровительство: украсила распускающимися из года в год цветами, охватила буйной зеленью кустарника, точно целиком желая завладеть своим любимцем.
Дойдя до мемориала Монтеня, откуда открылся вид на гробницу, ремесленник попрощался с тремя молодыми венграми: ему еще в Париж. Не спрашивая имен, с чувством пожал он им руки и все нет-нет да и оглядывался на обратном пути.
– Тоскливо что-то у меня на душе, – пожаловался Иштван после его ухода.
– Не знаю уж, от слов ли этого мастерового или ото всего этого запустения? Мне ведь совсем иначе рисовался Эрменонвилль: приветливым краем с мирно журчащим потоком, омывающим цветущий островок; наяд еще только да фавнов со свирелями вообразить, и словно сама Темпейская долина [93] пред тобой. А вместо того – заросшее камышом и водяными лилиями болото да неуклюжий белый камень под самыми неживописными деревьями: черными тополями.
– Когда-то эти места такими и были, как тебе представляется, – заметил Рудольф, растянувшись на траве. – Цветущей долиной, которой и наяды не пренебрегали: прелестные парижанки, – продолжал он, пока Миклош заносил себе в книжечку высеченные на мемориале надписи. – А к гробнице попадали на лодочках через две протоки. Островок этот очень подходил для разных пасторальных сцен. Но вот разразилась однажды страшная буря с ливнем, все берега размыла, равнину затопила, и с той поры кругом – одно болото и никто гробницу не навещает, кроме разве лягушек, которые обожают со времен Гомера [94] поэзию, да какого-нибудь чудака routier, [95] у кого и на это свой час отведен, или читающего «Новую Элоизу» столярного подмастерья. Такова участь всех ученых мужей за гробом. Блаженны варвары вроде вас, собственных ученых не имеющие!
93
Темпейская долина – славившаяся своей живописностью; воспетая еще античными поэтами долина р. Пеней в Фессалии
94
Шутливый намек на известную пародийную поэму «Война мышей и лягушек» («Батрахомиомахия»), которая в свое время приписывалась Гомеру
95
путешественника (фр.)
– Коли нас ты разумеешь под «блаженными варварами», мы такого отличия не заслужили. И венгры начинают пробуждаться в последнее время от духовной спячки, и не на Чоконаи [96] кончается уже наша литература и не один «Ученый пал'oц» [97] нынче ее представляет. Немало как раз в этом году появилось научных и художественных журналов, альманахи же наши и самых взыскательных критиков удовлетворят.
– Я тоже считаю пристрастие к своему достойным всяческого уважения.
96
Чоконаи Витез Михай (1773–1805) – выдающийся лирик-предпросветитель, «венгерский Вийон»
97
«Ученый палоц» – сатирико-патриотическое произведение Йожефа Гвадани (1725–1801), направленное, в частности, против поклонения иностранщине
Иштвана за живое задело это замечание.
– Это больше, нежели «пристрастие», это самосознание! Молодые поэты, которые выступили в последнее время, гордость пробуждают за наш язык, за нашу нацию.
– Что же, вся сила у мадьяра в языке, как у старой бабы? – вставил звучное свое слово Миклош, кончив копировать надписи. – Другого поприща, которое могло бы его возвеличить, нет у него? Стихотворство только да книгопечатанье?
– Дружище! Государственные мужи, великие личности только там и рождаются, где великие поэты есть. Для народа – смерть, если поэты его умолкают. Голос же их – как глас нации, воспрявшей от летаргии к новой жизни. Воскресни сейчас Янош Хуняди, [98] пришлось бы ему пахать да сеять, другое занятие для него вряд ли найдется.
98
Хуняди Янош – известный полководец (1387–1456), победитель турок под Белградом (1456 г.)
99
«Аурора» (1822–1837) – литературно-художественный альманах прогрессивного направления
100
Байза Йожеф (1804–1858) – известный критик, с 1831 года – редактор «Ауроры»; Сенвеи Йожеф (1800–1857) – поэт, переводчик, журналист; Вёрешмарти Михай (1800–1855) – выдающийся венгерский поэт-романтик
– Неизвестные все имена, – закладывая руки под голову и покусывая травинку, отозвался Рудольф.
– Но они недолго останутся в безвестности. Могу, впрочем, и поизвестней предложить, чтобы ты не думал, будто литераторы – какие-то национальные парии. Возьми последнюю книжку «Гебы», там и Дежефи, и Ференц Телеки, и Гедеон Радаи, и Майлат: [101] чем тебе не достойные мужи, не громкие имена.
И саркастическая усмешка скользнула по его губам.
– Трупы гальванизированные все до одного, – возразил Рудольф равнодушно и закрыл лениво глаза.
101
Дежефи Аурел, граф (1808–1842) – консервативный магнат и литератор; Телеки Ференц, граф (1785–1831) – принадлежавший к онемеченной знати посредственный поэт; Радаи Гедеон, граф (1806–1876) – политический деятель и оратор, главный интендант Национального театра; Майлат Янош, граф (1786–1855) – прогабсбургски настроенный историк, стихотворец и переводчик
– Так ты считаешь, что мы – мертвецы?
– Да.
– Нет, вот это уж нет! – с жаром воскликнули в один голос оба остальных.
– Что ж, если крик помогает от вымирания, – пожалуйста, кричите на меня. Вам эта мысль еще причиняет боль, вот вы ее и отвергаете; но у меня у самого она уже превратилась в мертвящую уверенность, – я вижу, чувствую, знаю: народ наш сыграл свою роль и должен кануть в вечность, как и предки его, – авары все эти, гунны, печенеги. И сейчас, посмотрите, как мало мадьяр у нас в городах, торговых центрах покрупнее. Лучшие, знатнейшие, богатейшие только по карте и представляют себе, где она, эта Венгрия, и без малейших колебаний готовы сменить национальную спою принадлежность. Природные мадьяры расползутся все мало-помалу по дворам степным да поскотинам – хотя и оттуда выживут их хозяева покрепче; позалезут в долги, поразорятся… При первом же столкновении с цивилизацией дворянство наше под сень своих допотопных установлений уползает. Не варвары теперь уже венгров поглотят, а цивилизация. Да и что там у них есть такого, чт'o она им сулит?
– Верные сыновья есть! – возразил Миклош звучным своим, грудным голосом.
– Хорошо сказано, Миклош, – одобрил Иштван, пожимая ему руку. – Я бы даже сказал: все решительно есть, необходимое для жизни.
– Ну да, вино там, пшеница…
– И это уже кое-что. Есть, значит, чем прокормиться, а это ослабнуть не даст. Правда, как раз из-за достатка мозгами не требуется шевелить, духовные способности развивать, хотя мадьяр ведь – на все руки мастер. Заставь нужда, он чудеса будет творить при разнообразных дарованиях своих. Все идеи прогрессивные воспримет, в ногу с прогрессом пойдет, ни в чем самым передовым нациям мира не уступит. Новая жизнь начнется, снова кровь закипит в его жилах, и, отложив в сторону меч, которым отстоял он некогда Европу, мадьяр покажет, что все средства ему по плечу, коими честь, пользу и добрую славу снискать можно, будь то резец ваятеля, кирка рудокопа, кисть живописца или отвес строителя, – все, чем только люди высоких стремлений дышат и горят. И я думаю, нарождения их у нас ждать недолго.
– А главное, о чем позабыл ты, – вставил Миклош, – дипломатическое поприще откроется пред ним, а ведь, согласись, у последнего нашего провинциального судьи больше государственного ума, нежели у первого самого…
Тут он умолк, чувствуя, что хватил уже через край.
Рудольф улыбнулся такому задору и, облокотясь, оборотился к Иштвану.
– Ему я и отвечать не хочу, – сказал он, – указывая на Миклоша, – а то еще в болото бросится сгоряча, с него станется. Но сказанное тобой – мои же слова, в обратном только выражении. Если мадьяры расстанутся с исконным своим укладом, свыкнутся с новыми обычаями, скроенными по мерке новых представлений, они ведь собой перестанут быть. Да, к новой жизни они воскреснут, но для старой умрут. Могут стать народом счастливым, но только не венгерским, – чем к другим нациям ближе, тем дальше от самого себя; рифмоплеты да музыканты бродячие – это еще не национальная жизнь. О государственных мужах лучше уж умолчу, а то Миклош меня побьет.