Венгерский набоб
Шрифт:
Кто нашел это смешным, кто – достойным восхищения. Лорд заявил, что это одно оригинальничанье, опрокинул стул, перешагнул через колени троих впереди сидящих и, заложив руки назад, в карманы фрака, отыскал глазами на столике свою шляпу, ткнул в нее голову и удалился.
– Вот, пожалуйте, уже и обиделся. Благородный лорд полагает, что оригинальничать – его исключительная привилегия. Слышали о последней его выходке, гастроли в театре Гаете? – обратился Дебри к Рудольфу и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Вот уж забавно так забавно. Вы видели там, конечно, «Прекрасную молочницу» – премиленький тот водевильчик, который недавно фурор такой произвел. Там трогательная очень роль у медведя: его охотник преследует и убивает после долгого единоборства. Медведь растягивается на сцене, а победитель садится прямо на тушу и исполняет веселые куплеты, – их сейчас все гамены [114] распевают. Так вот, этот взбалмошный лорд уговаривает директора Гаете позволить выступить за медведя ему. Тот соглашается. Лорда зашнуровывают в шкуру, он рычит, бродит вперевалку на четвереньках, головой мотает: бесподобно. Выходит охотник. Медведь – на дыбы; тот – на него. Лорд – хвать его медвежьей своей лапой по руке: охотник
114
Гамен – уличный мальчишка (фр.)
– Хороша да и свежая совсем, – ответил с самым серьезным видом Рудольф, который внимательно, не перебивая, выслушал маркиза. – Только позавчера в «Журналь де карикатюр» прочел.
– Ну, срезал, – сказал Дебри. – Слово в слово заставить пересказать, что в газетах уже написано! После такого конфуза убежать остается поскорее. – И взмолился шутливо: – Господа, будьте милосердны! Я ведь знаю, что ожидает уходящих отсюда. Пощады и снисхождения!
На его счастье, нечто иное завладело в тот миг вниманием сидящих на балконе, помешав тут же разболтать, что богаче Дебри на свете нет, он ведь не столько свои, сколько чужие карманы опустошает; что борода у него крашеная, а волосы накладные: парики, счетом ровно тридцать, по парику на каждый день, и каждый с волосом чуть подлиннее, – на исходе же месяца опять с первого начинает, будто постригся, и страшно сердится, если на его прическу как-нибудь намекнут. Англичанина однажды чуть на дуэль не вызвал, – они в Одеоне [115] были, а дверь в ложу юные титаны упорно не желали закрывать. Дебри и начни шуметь: сквозняк, мол. «Вам-то что, – лорд ему, – вы ж не с непокрытой головой». Это и многое другое уже вертелось на языке, когда на бульвар вынесся довольно своеобразный экипаж. Новенькую арбузно-зеленую карету во весь опор мчала четверка породистых серых жеребцов, запряженная, однако, не по два в ряд, а веером, словно в триумфальную римскую колесницу. Правил ею сам франтовато одетый барин, а кучер с егерем сидели сзади, в кузове.
115
Одеон – один из известнейших парижских театров (1791–1946)
– Поглядите на Карпати, – сказал, перевесясь через балюстраду, один желторотый денди (сын, заметим для памяти, какого-то венгерского вице-губернатора, живший на папашином иждивении, но уверявший всех много месяцев подряд, что мать у него баронесса, а вице-губернаторов величают в Венгрии не иначе, как «ваше сиятельство»). – Что за удалец! Никто так лихо не умеет править лошадьми в Париже. В самые заторы мчит себе карьером по бульварам. На днях молочник один долго не уступал ему дорогу. «Ну погоди!» – это он ему (я рядом сидел) – и так ловко обошел его, как раз за ось зацепил, тележка – кувырк! – вверх всеми четырьмя колесами; молочник оглянуться не успел, уже под ней лежит. Ему ногу, а у тележки бортик сломал. Молочник – в Консьержери [116] жаловаться, но Абеллино в два счета уладил дело, вынул кошелек: «Вот за одну поломку, вот – за другую!» Истинно французское остроумие! Такой же случай с кучером маман моей произошел, баронессы; входит он как-то утром к папа: «Ваше сиятельство…»
116
Консьержери – старинная тюрьма и суд в Париже
Но досказать юному «merveilleux» не удалось: из гостиной донесся шум словно бы триумфальной встречи, и в распахнувшуюся на балкон дверь сияющий, довольный вышел сам Карпати в окружении юных титанов, которые, побросав бильярд и карты, поспешили услышать новости о Мэнвилль и Каталани: о деле, порученном Абеллино.
– Ну что? Чем кончилось? – со всех сторон посыпались вопросы.
– Господа, дайте дух перевести; я в прострации, аффектации и полнейшей экзальтации.
Ему тут же подвинули стул, усадили.
– Победа полная; я даже большего, чем клуб хотел, добился; только потише, господа! Все расскажу, но с условием: не перебивать! Вам известно уже, как решительно стоял на своем этот упрямец Дебуре, директор Оперы: отдать, несмотря на наши требования, роль Зельмиры все-таки Мэнвилль, а не Каталани.
– Это не та Мэнвилль, – вмешался Иштван, – которую несколько лет так восторженно принимали в Санкт-Петербурге, Венеции и здесь, в Париже?
– Ну вот, уже и перебивают! – вскипел Абеллино.
– Прости, но меня фамилия поразила, ведь эта женщина – наша соотечественница… Из Венгрии.
– Именно! – Это было сказано тоном, словно подразумевавшим: «Так что же тут тогда замечательного, если – из Венгрии?» – Ну вот, – продолжал Абеллино, – директор ни в какую, разговаривать даже об этом отказался. И тут на помощь мне пришел старый мой покровитель, случай – в обличье пуделя.
Общий смех.
– Я повторяю: в обличье пуделя. Вы слышали, господа, про последнюю модную пьесу, которая Шекспира и Гюго затмила: «Обри, или Благородный пес»? Сюжет простой: убивают одного благородного рыцаря, но верный его пес обличает убийцу. Тогда король вызывает обвиненного на ордалию: [117] пусть явится и вступит в поединок с пуделем-отмстителем, который и в самом деле побеждает. Какой-то гений состряпал сентиментальную драму из этой истории, и главный герой ее – пудель, господин Филакс. Господин этот уже пол-Европы объехал, везде одни триумфы, сплошные восторги. Букеты дождем сыпались к его лапам (а в карманы хозяина – талеры и луидоры), тщетно взывали пииты и писаки: стыд, мол, и срам, поэзия обесчещена, искусство опозорено! Господин Филакс продолжал себе свое турне и несколько недель назад благополучно вернулся в Париж, где тоже произвел фурор необыкновенный. Сначала, положим, и побаивались его выпустить, так как актеры пригрозили немедля уйти из театра, где собаку к артисту приравняли и цветы, рукоплескания на тявканье да прыжки неразумного животного
117
Ордалия – суд божий, поединок для оправданья (лат.).
– А он неплохо говорит, – шепнул Иштван Рудольфу.
– Не беспокойся, сейчас испортит все.
– Нашелся, однако же, театр, Люксембургский, чей директор не стал женироваться, отважился взять собаку на время, без контракта пока, – поставив прием в труппу в зависимость от успеха или неуспеха. Театрик этот – жалкий сарай, туда одни матросы, школяры да портовые грузчики раньше ходили, не всякая даже лоретка рискнула бы там показаться; а в тот вечер изысканнейшая публика заполнила его. В пропахших водкой и луком ложах – прославленные светские модницы, а пуделя буквально засыпали цветами. С того дня театры просто из рук друг у дружки рвут пресловутого четвероногого артиста. Нынче тявкает он в Гаете, завтра – в Водевиле, послезавтра – в Варьете. Так пудель все парижские сцены обошел, а два самые гордые театра, Французский и Королевская музыкальная академия, без публики остались. Весь свет с ног сбился, господина Филакса балуя: уж и в ложи его тащат, и по головке гладят, и нежные слова на ушко говорят, – а где дамы, там ведь и кавалеры! Одним словом, педантичным этим театрам совсем плохо пришлось; хоть перед пустыми креслами играй! Что «Сида» давай, «Эрмиону» [118] или «Тартюфа», что «Ченерентолу», «Gazza ladra», [119] «Альсидора» там или «Нурмахала» – все равно: пустой зал, да и только. Уж до чего директора разозлились на публику, влюбившуюся в этого песика…
118
«Эрмиона» – опера Россини (на сюжет «Андромахи» Расина).
119
Ченерентола», «Gazza ladra» («Сорока-воровка», ит.) – оперы Россини.
– Но нам-то зачем вы все это рассказываете, мосье? – раздался нетерпеливый возглас.
– Господа, прошу абсолютного доверия, или слова больше не скажу, – возразил оскорбленный Абеллино.
Доверие было вотировано.
– Тогда отправляюсь я к мосье Дебурё и, зная, как зол он на собаку, – до того, что, приведись ему убийцу сыграть в «Обри», сам бы ее раньше укусил, чем она его, – предлагаю: хотите, положу этому собачьему сезону конец, излечу публику от знойной страсти, – чем вы меня отблагодарите? «Всем, чем пожелаете», – отвечает этот славный человек. «Хорошо, говорю, попрошу тогда о двух вещах. Роль Зельмиры поручить Каталани – это во-первых». Он обещал.
Юные титаны чуть не задушили Абеллино в объятиях.
– «Второе же – на следующий вечер после «Зельмиры» дать «Итальянку в Алжире», [120] заигранную эту, вышедшую из моды оперу, и в ней выпустить Мэнвилль».
– Браво! Браво! – раздались голоса. – Замечательно. Ловчее и не придумаешь, чтобы одну превознести, а другую провалить.
– Погодите, не все еще. Мэнвилль наверняка уже о чем-то пронюхала, так как тотчас обратилась к директору, прося об отпуске: муж-де у нее болен, им на воды надо. Ну, не явный ли злостный умысел опять? Где это видано, чтобы актрисы с мужьями своими разъезжали?… Enfin пришлось директору разрешить ей уехать через три дня, а из «Зельмиры» только первые два акта разучены пока, так что представить можно ее лишь после отъезда мадам Мэнвилль, а это будет выглядеть, словно роль поручают Каталани по нужде. Ну, кто даст совет? – Он оглядел юных титанов и, поскольку те молчали, ударил себя горделиво по лбу, словно говоря: «Вот какая у меня голова!» – «Тем лучше, – сказал я, – поставимте тогда в один вечер первые два акта «Зельмиры», а за ними – эти невыносимые два последних действия «Итальянки», с которых публика имеет обыкновение удирать». Ну что, неплохо придумано?
120
«Итальянку в Алжире» – опера Россини
– Отлично, бесподобно! – закричали все. – Идея остроумнейшая, аранжировка великолепная. Триумф и провал в один и тот же вечер, аплодисменты сначала и шиканье потом.
– Но слушайте дальше. Все это, говорит, при условии, что сезону собачьему конец. Eh voil'a, [121] – вскочил Абеллино, прищелкнув пальцами, – он уже и кончился!
– Как так? – удивились все.
– Я сразу же – в седло, переговорил со своим банкиром (тут он поправил галстук, давая время слушателям заметить, что у него опять банкир), а от него – прямо к Пелерену, хозяину пуделя. Вызвал его вместе с его артистом и с лошади спрашиваю: «Почем собака?» Он было нахальничать со мной: нет, мол, у вас денег таких, чтобы ее купить. Par Dieu! Можно ли нагрубить сильнее венгерскому дворянину? Или я, милостивые государи, выгляжу, как человек, у которого денег нет? «Ха! – кричу я наглецу в ярости. – А что вы называете деньгами, мосье? Думаете, на вашу паршивую собачонку не хватит? Сколько вы просите за нее?» Тот отвечает, что меньше, чем за пятьдесят тысяч, не отдаст. «Fripon! И это называет он деньгами! – кричу я, в момент выхватывая пятьдесят банковых билетов из бумажника. – Вот твои пятьдесят тысяч, держи!» – и швыряю ему. Малый оторопел; собака кормит его, конечно, своим искусством, но рано или поздно сдохнет ведь, а пятьдесят тысяч франков останутся; на них и лавку бакалейную можно открыть, до самой кончины прожить безбедно. Пораскинул он мозгами, спрятал деньги и подвел, осклабясь, пуделя за ошейник: «Об этой покупке, сударь, не пожалеете!» Мерзавец! Тоже за антрепренера принял какого-нибудь, решил, что и я теперь с пуделем по городам буду разъезжать, штучки его демонстрировать. Ну, каналья, думаю, сейчас я тебе покажу, чт'o это для венгерского дворянина: пятьдесят тысяч, чтоб ты на будущее знал, побольше уважения имел! «Вот, говорю, гляди!» Вытаскиваю пистолет из седельной сумки – паф! Пес убит, на том и конец собачьему сезону.
121
Так вот (фр.)