Венгерский набоб
Шрифт:
Мосье Оньона, впрочем, и нужды нет искать, он при деле. Разослав своих людей в зал и на ярусы, он как раз проверяет аванпосты: все ли на местах. Хлопать начинает партер, это правдоподобней. Но так как опера дается первый раз и неизвестно, где хлопать, надо следить за Карпати в инфернальной ложе. Как подойдет к зеркалу – значит, можно. Метатели венков научены уже и по всем трем ярусам размещены. В третьем – и тот молодец, что шляпу уронит во время арии Семирамиды, другой же, который зевнет под тихо замирающие фиоритуры, – прямо напротив первого.
А посвященные увиваются покамест в артистическом фойе вокруг Каталани. Выход Мэнвилль –
Каталани же нынче в ударе; ее остроумные, порой колючие шутки всех веселят. О рвении юных джентльменов ей прекрасно известно, и она тоже старается их отблагодарить.
Всего очаровательней ее наряд. Длинные, перевитые жемчугом и ниспадающие тугими локонами полураспущенные черные волосы; не скрадывающая прелестного сложения туника тончайшего, так называемого фригинского полотна, из которого долгим тщанием каждая вторая нитка выдернута для вящего соблазна. Стройная талия перехвачена алым узорчатым пояском на зависть всем, кто сам готов в этот кашемир превратиться, чтобы обвить прекрасный стан.
Чаровница ничуть не моложе г-жи Мэнвилль; но игривая, бьющая через край кокетливая веселость и своеобразная дерзко-неотразимая самоуверенность, излучаемая всем существом, приносили ей поклонение, коего удостаивается лишь юность. Притом же Каталани в каждой роли оставалась лишь собой: лишь оживленной, обольстительной, неотразимой женщиной. О характеристичности нарядов своих она не очень и заботилась, – скорее о том, чтобы выглядеть в них обворожительней, и, лишаясь рассудка, посылала за кулисы улыбки, а умирая, бросала в инфернальную ложу томные взгляды. Это, конечно, не слишком устраивало любителей искусства, но ее обожателей – вполне.
У Каталани не было присущей другим актрисам слабости, которая заставляет их уверять, будто они ничего не имеют против своих соперниц, и даже порицать отзывающихся о них дурно. Нет, мадам Валабрег, даже на сцене не любившая притворяться, прямо подбивала своих поклонников на сплетни, пересуды, а если у тех запаса не хватало, добавляла из своих. Однажды, в бытность еще метрессой директора, она в этой исключительной своей склонности настолько преуспела, что осталась единственной женщиной в труппе: все остальные солистки покинули театр.
Сегодня ярмарка прелестничанья выдалась особенно бойкая. Мотыльки с фрачными крыльями под большим секретом намекнули диве, что ее поджидает восхитительный сюрприз, а потом выболтали и какой: ей – венки и брильянтовая диадема, сопернице – шиканье, а может, даже свистки.
– И поделом! – обрадовалась дива, одним кругленьким кулачком ударяя о другой.
Обаятельнейшей улыбкой вознаградив кавалеров за усердие, она попросила Абеллино как признанного знатока косметики самого налепить ей над коралловой верхней губкой крохотную черную мушку. Отличие тем большее, что на груди у нее красовались еще и великолепные, в брильянтах, часики, подаренные им же утром. Носили ли дамы времен Зельмиры мушки и часы – это уже другой вопрос.
Наконец вошел режиссер, напомнив подобострастно, что пора бы начинать: герцогини Немурская и Беррийская уже в своих ложах.
– Что мне герцогини? – спесиво воскликнула красавица, не желавшая забыть, что это из-за них Мэнвилль поет сегодня не Итальянку, а Семирамиду. – Подождут! Здесь я – королева.
Юные титаны, однако, не собирались навек оставаться ее подданными и откланялись, повинясь со всей куртуазностью,
Затем поспешили в свои ложи. Абеллино еще раз, предупреждая, наставляя и поощряя, обежал всех сообщников. Заглянул и к трем юным мадьярским аристократам: Иштвану, Рудольфу и Миклошу.
– А, и вы здесь? Отлично. Только следите, пожалуйста, за нашей ложей.
– Можно подумать, – сказал Рудольф, – что сегодня вы дебютируете, а не они там, на сцене. Желаю успеха!
Все мало-помалу отыскали свои места. Раздались первые такты увертюры, и инфернальная ложа навела целую батарею биноклей на живую выставку дамской красоты со всех концов света, беря род прицел ряд за рядом, ярус за ярусом, находя знакомых внизу и наверху.
Дирижирующий клакой мосье Оньон в ожидании условного знака стоял наготове в первом ярусе с краю, не сводя глаз с большого венецианского зеркала в ложе Абеллино.
Но вот увертюра завершилась громом труб и барабанов, и занавес наконец-то взвился вверх.
Все взоры, все бинокли обратились к сцене, все ладони поднялись вверх, все венки и мадригалы взметнулись уже и застыли над головами… И когда из полутьмы выступила на авансцену облаченная в пурпур и парчу фигура, ее встретила буря аплодисментов. А так как буря сопровождается обычно ливнем и всякий сор подымает в воздух, на сцену дождем посыпались также венки и, кружась, полетели мадригалы.
– Что вы делаете? Ослы! Это же еще не Каталани, это синьора Брусси, она пролог исполнит! Прекратить сейчас же!
Струхнувшая синьора, сообразив, что буря поднялась не в ее честь, поторопилась убраться, уступив дорогу Зельмире, которая явилась, разъяренная, ко всем чертям посылая этого растяпу Россини с его дураком либреттистом, выдумывающих какие-то прологи, чтобы чужие лавры похищать. Что поделаешь, людей несведущих сразу к премьере не подготовишь. Не было иного способа поправить дело, как только заставить синьору Брусси скомкать свое выступление и самой занять ее место.
При этом решительном шаге буря забушевала с новой силой. Забудься другая артистка настолько – до прямого неуважения к публике, ее непременно уволили бы. Но общая любимица… ею только восторгаются: ах, это гениально, какое изумительное присутствие духа.
Теперь и оставшиеся венки полетели на сцену. Каталани утопала в цветах и стихах буквально по колено, так что едва могла пробраться к суфлерской будке, в чем была прямая нужда, ибо уважаемая наша артистка считала совершенно излишним заранее изучать партитуру: обыкновение не столь странное, сколь доказывающее, кроме завидной храбрости, еще и полнейшую необязательность для исполнителей знать содержание всей оперы целиком.
Но красотой уж зато она блистала, надо отдать ей справедливость. В свете рампы казалась она совсем юной, почти девочкой. Взгляд ее сулил погибель и блаженство; каждое движение привораживало, чаровало. Она даже и не пыталась дать своей партии какое-то обдуманное направление, – просто нанизывала подряд все, что только могло завлечь, пленить, обворожить. Само ее пение далеко отходило от предуказанного, – такие прихотливые рулады выделывала она своим на диво гибким голосом, пуская в ход все испытанные приемы покорения публики и до того расцветив партию этой блестящей мишурой, что сам Россини, слушавший за кулисами свою оперу, стал бить в ладоши и спрашивать окружающих: «Какое прекрасное сочинение, не скажете ли, чье?»