Венгерский набоб
Шрифт:
– Не горячись, Таро! – упрашивала жена. – Ну могут ли оскорбленья запятнать честного человека? Ты сам увидишь, что никакая грязь меня не коснулась, когда я вернусь.
– А до тех пор мучиться мне тут, метаться в постели? Так, по-твоему? Нет. Я отнести себя велю туда, в зрительный зал, хоть полумертвого. Хочу поглядеть, у кого хватит духу меня убить, через мой труп переступить? Я! Да, я всем им брошу вызов!
– Ляг, Таро, – возразила хладнокровно жена. – Горячность твоя ничему тут не поможет. Ну кто побоится больного человека? Да и здоровый ты бы меня не защитил: ты ведь мне муж. Будь ты любовник мой, рыцарствовал бы тогда, как душе
Мэнвилль закрыл обеими руками лицо.
В прихожей задребезжал в эту минуту звонок. Жанетта побежала отворять.
– Поправлюсь – плясуном заделаюсь канатным! – давясь рыданиями, хрипел Мэнвилль. – Цирк нужен им, собачек дрессированных подавай на задних лапках, трюкачей продувных, танцорок полуголых вместо искусства. Была бы вторая жизнь, манеж бы уж лучше открыл, а не театр. Farewell, [128] Отелло! Ты победил, Петрушка!
Напрасно Жозефина увещевала кипятившегося артиста, который последние силы истощал в этой словесной борьбе. Но воротилась Жанетта со вскрытым письмом в руках.
128
Прощай (англ.)
– Прошу прощенья, мадам, что посмела распечатать. Но податель не захотел сказать, от кого, я и подумала, еще пасквиль какой; люди на все способны.
– И что же оказалось?
– Оказалось совсем наоборот. Да вы сами прочтите.
– Анонимное письмо? Кто мог его написать?
– Да, видно, невелика персона, уж больно грамотно написано. Какой-то просто одетый человек подал его мне. Прочитайте, мадам; вслух прочтите, чтоб и господину Мэнвиллю слышно было.
Взяв письмо, Жозефина громко прочла:
– «Бессмертная артистка! Пусть вас не удивляет, что некоторые люди, не нашедшие себе лучшего занятия, к сегодняшнему вашему выступлению делают приготовленья, могущие вас огорчить. Но я со всей твердостью заявляю вам, что та часть зрителей, которая ходит в театр не болтать, а слушать, – все, кто чтил ваше искусство выше вашей прелести, и посейчас сохраняют самые горячие чувства к вам, не дальше как сегодня вечером их и засвидетельствуют не только словом, но, если понадобится, и делом. Выходите же к публике с той уверенностью, какую дает человеку сознание, что его любят. Извините за эти сбивчивые строки; пишущий их – простой ремесленник, и единственный повод, побудивший его обратиться к вам, тот, что и он родился в Венгрии и горд своей соотечественницей. N.N.».
Незатейливые, безыскусные эти слова как бальзам пролили на душу гонимой женщины. Значит, есть, не затухло все-таки пламя благоговения перед искусством среди тех, кто поклоняется лишь ему, ничего иного от жриц его не требуя.
– Видишь: всего несколько слов, и я уже воспрянула духом, – сказала она мужу. – Безымянное это письмо – больший триумф для меня, нежели целые груды надушенных записок, запечатанных печатью с короной хоть о десяти зубцах. [129] Это письмо иная печать скрепила: на ней должна быть пчела, символ трудолюбия. О, это письмо придаст мне сегодня сил!
129
В
Тут опять позвонили.
Жанетта возвратилась с сомненьем на лице.
– От директора посыльный. С каким-то извещением. Впустить?
– Впустить! С каким угодно извещением, – отозвалась Жозефина со всей решимостью. – Мне уже ничего не страшно.
И сама пошла навстречу, в гостиную, чтобы новость, быть может, неприятная, не привела опять мужа в возбуждение.
Директор со всем возможным почтением сообщал, что объявленную на сегодняшний вечер «Итальянку в Алжире» он вынужден заменить, ибо по желанию прибывшей вчера герцогини Немурской, мечтающей послушать г-жу Мэнвилль в «Семирамиде», его королевское величество только что распорядился дать именно эту оперу. Впрочем, если семейные обстоятельства глубокоуважаемой артистки не позволяют, он, директор, готов принять ее отказ и даже самолично извиниться за нее перед герцогиней.
О, добрый, уступчивый директор! Какой он сразу стал великодушный. Еще бы: Семирамида – как раз та роль, в которой чаровала Жозефина публику, и выступи она в ней после «Зельмиры», пальма первенства легко могла быть вырвана у Каталани. И тогда… боже, как безжалостно это перечеркнуло бы все расчеты юных титанов! В страхе они сами посоветовали Дебуре лучше вообще избавить г-жу Мэнвилль от выступления, которого она сама избегает в этот неудачный для нее день.
Лицо артистки вспыхнуло, губы ее задрожали, сердце бурно забилось.
– Кланяйтесь господину Дебурё, – быстро решившись, сказала она, – и передайте: я согласна петь Семирамиду!
Рассыльный поспешил обратно с этим известием, которое в совершеннейшую ярость привело юных титанов. Этакая дерзость, прямой уже вызов им! Они ей открывают путь к отступлению, а она этим не только не пользуется, но сама переходит в контратаку! Посыльный из-за двери хорошо расслышал, как Жозефина звучным голосом велела своей компаньонке приготовить ей на вечер самую красивую диадему, самое роскошное одеяние.
– Ах так! Значит, бой – не на жизнь, а на смерть!
VI. Битва в Опере
И вот настал грозный, долгожданный час. Народ валом валил в Оперу. Юные титаны не сумели сохранить свои военные приготовления в должной тайне, и повсюду разнесся слух, что нынче в театре будет дело, спектакль настоящий, не только на сцене, но и в зале: в партере, на галерке – и в «инфернальной» ложе. Так прозывалось излюбленное обиталище титанов: ближайшая к подмосткам и лежавшая много ниже их ложа, откуда, таким образом, на балетах открывался наиприятнейший обзор.
В давке у касс и в вестибюле юные «несравненные» старались принять вид самый занятой; проталкиваясь, деловито-озабоченно осведомлялись друг у друга: «Ну, все в порядке?» Вице-губернаторский сын выбрал иную роль – каждого встречного спрашивал: «Вы не видели мосье Карпати? А друга моего, князя Ивана, не видели? А мосье Фенимора?» Исчерпав же запас громких имен, под конец даже брякнул: «Вы не видели мосье Оньона?» – о коем не очень-то пристало справляться где попало человеку цивилизованному, ибо существует определенный класс людей, с которыми, правда, фамильярничают с глазу на глаз, но при всех и вида не подают, что знакомы.