Верховники
Шрифт:
Потому, когда скончался Михайло Голицын, Остерман и Бирон начали облаву на старого князя. Были отозваны с посольских должностей в Берлине и Мадриде сыновья князя Дмитрия. Угодили в Сибирь братья-художники Иван и Роман Никитины.
Вокруг князя Дмитрия постепенно возникала пустота. С ним боялись говорить, переставали здороваться. А старый Голицын упрямо шёл наперекор немецкому засилью и честил немцев не шёпотом под подушкой, а открыто и громогласно.
Когда двор в 1732 году переехал в Санкт-Петербург, князь Дмитрий не пожелал покинуть Архангельское.
«Я Бирону не холуй!» — сказал он. Может, князь Дмитрий так и не говорил, но доносчики постарались и так доложили. Бирон заговорил
— Такой скорый суд напомнит всем о кондициях, напомнит русским, что они и без немцев обходились, а несколько недель даже и без матушки императрицы жили и ничего, справлялись... — разъяснил осторожный Остерман фавориту, — подождём более удобный и верный случай.
И случай такой вскоре представился — в Сенате снова всплыло дело о наследстве Дмитрия Кантемира. Наследство то объявилось, когда ещё действовал петровский закон о майоратах. Соответственно все вотчины покойного молдавского князя перешли его старшему сыну Константину, женатому на дочери Голицына. Младший сын, Антиох, был обделён.
— Вот он, повод! — указал Остерман. — Наш неподкупный Голицын на деле мздоимец, который решил тяжбу в пользу своего зятя!
— Но ведь закон о майоратах тогда был ещё в силе... — заикнулся было Бирон.
— Ныне сей закон отменен, а что было прежде... — Остерман пожал плечами.
— Вы правы, Генрих, Анхен никогда не помнит, что было прежде! — согласился Бирон.
В весёлое июльское утро, когда Анна Иоанновна пила, под немолчный шум фонтанов, свой утренний кофе на террасе Петергофского дворца, оба немца предстали перед императрицей.
— Полагаю, за сию неприличную игру с законом стяжатель казни достоин, ибо закон выше верховных вельмож! — важно заключил Остерман свой доклад.
— Так, так! — решительно поддержал Остермана Бирон. — А помнишь, Анхен, как сей мздоимец жалел отпустить в Митаву лишний талер, разыгрывал из себя неподкупного министра.
Остерман уже вынул заготовленную бумагу, но Анна неожиданно отклонила её.
— Ступай, Андрей Иванович, мы ещё поразмыслим о сём судебном казусе... — важно сказала она.
В голове Анны Иоанновны в эту минуту родилась та простая мысль, что корону-то свою и всё это — она обвела взглядом Петергофский парк с весело бьющими на июньском солнце фонтанами, раззолоченный Петергофский дворец, петровский Монплезир и, наконец, всю Россию, — она получила ведь из рук гордого и надменного боярина, что сидит сейчас в Архангельском и, говорят, учит внуков грамоте. И если она казнит его сейчас, то про неё скажут — неблагодарная, а ей не хотелось быть неблагодарной в это прекрасное утро, когда так шумят фонтаны, а на горизонте плывут паруса проходящих в Петербург кораблей.
— Но, Анхен, ты, право, слишком милостива к смутьяну Голицыну! — Бирон сердито надулся. — Ведь этот русский боярин и заварил всю эту кашу с кондициями! Разве ты не помнишь?
Она, конечно, всю оставшуюся жизнь помнила 1730 год. Но всё же она хотела в это утро остаться благодарной. Окончательное решение Анна Иоанновна приняла только днём, когда пожаловала в летний вольер, где для царской охоты содержали разных зверей и птиц. За шесть лет своего царствования она ещё больше отъелась, ходила теперь с трудом и потому даже стреляла сидя в креслах. Бирон самолично прочистил ружьё шомполом, зарядил и с поклоном передал Анне.
«Какой красавец! — залюбовалась Анна своим фаворитом. — Голубой фазан!»
Бирон уловил её взгляд и снова подступил к императрице:
— Но, Анхен, подумай! В ту ужасную зиму этот несносный Голицын заставил нас скрывать нашу любовь!
Лицо императрицы залилось краской гнева. Она всё вспомнила. Вспомнила, как льстила этому знатному вельможе, как дрожала при его рацеях! Всё вспомнила! А благодарность она проявит -г- в мере наказания проявит. И, обратясь к фавориту, сказала властно:
— Как ты не понимаешь, Иоганн? Ведь ему я короной обязана. Потому смертную казнь отставим, я его милую. Но и с законом играть я Голицыну не позволю.
— Значит, ссылка? Куда же его сослать, Анхен?
— Только не в Сибирь — там Долгоруких довольно. А не то встретятся, начнут якшаться, глянь, и новые кондиции на нашу голову сочинят! — Анна рассмеялась громко, с видимым облегчением и приказала: — Передай Ушакову, взять этого умника в Архангельском и после суда — в Шлиссельбург, немедля. В каземате ему тихо будет, пусть думает! Да и мне покойней.
Подняв ружьё, весело гаркнула:
— Выпускай! — И, когда распахнулись узорчатые воротца вольера и на зелёную траву газона выскочил красавец олень, Анна свалила его одним выстрелом. Пуля попала точно в голову.
Князю Дмитрию никогда ранее не снились цветные сны, а здесь приснилась окутанная жемчужно-пепельным воздухом Адриатики Венеция, золочёные гондолы на Большом канале и мост Рипальто, на котором крутобёдрые черноглазые венецианки сушили бельё. И он, князь Дмитрий, не немощный старик, а крепкий тридцатилетний мужчина, весело идёт по тому мосту, и бодро постукивают красные каблуки. Впереди встреча со славным учёным мужем Марком Мартиновичем, под началом которого изучал он труды древних авторов Демосфена и Цицерона, Ливия и Светония, Саллюстия и Тацита. Сам воздух Венеции, воздух республики, казалось, напоен свободой, и оттого так легко дышится, так весело стучат каблуки, так гордо он, Голицын, держит голову, и вдруг проваливается из цветного сна в сон чёрный и страшный. И уже не каблуки стучат, а цокают подковы лошади, на которой пробирается он, молодецкий безусый царёв стольник, через болотистую, окутанную густым туманом Голыгинскую пустошь. Говаривали, что на пустоши той манило, и потому князь Дмитрий совсем не удивился, когда из густого тумана выехали навстречу два всадника на чёрных конях. Одного из них он сразу признал: то был молодой Андрюша Хованский, с которым случалось ему вместе и на царской охоте бывать, и на пирах пировать. Другой же всадник неясно маячил в густом тумане, но он уже знал, наверное, что это отец Андрюши, начальник Стрелецкого приказа князь Иван Хованский, известный в народе по прозвищу Тараруй. И вдруг его обожгла мысль, что Тарарую и его сыну срубили головы именно здесь, у сельца Голыгино, по приказу царевны Софьи и её первого министра князя Василия Голицына. И в этот самый миг Андрюша Хованский снял свою собственную голову и позвал: «Иди к нам, Митя, иди!»
От слов тех князь Дмитрий проснулся в холодном поту и в какой уже раз поразился, сколь давят грудь низкие своды каземата. Ледяная капель упала на лицо и беспощадно напомнила: он в Шлиссельбурге, в заточении, под крепким караулом. «За что?» — рванулась всегдашняя мысль узника, хотя он и знал ответ на роковое «за что?». Конечно же не за тяжбу его зятька, Константина Кантемира, с мачехой бросили его в казематы Бирон и Остерман. Попал он сюда за не слыханные дотоле на Руси вольнолюбивые прожекты, за кондиции. А также за то, что не покаялся в своём великом замысле. И потому его не простила Анна. Конечно, он мог, как всякий узник, крикнуть: «Слово и дело!» И получить перо и чернила и написать покаянное письмо матушке самодержице. Как знать, Анна, получившая из его рук корону российскую, может, и простит? Вспомнит, что из трёх сестёр он, князь Дмитрий, предпочёл её, тут и простит.