Верховники
Шрифт:
Разместили Василия Лукича в Антоновской келье, и содержание его поначалу было самое строгое, согласно инструкции, повелевавшей держать бывшего дипломата «в келье под крепким караулом, из которой, кроме церкви, за монастырь никуда не выпускать и к нему никого не допускать». К дверям кельи приставили солдат из команды капитана Михаила Салтыкова (с Медведевым Василий Лукич простился ещё в Архангельске), на двор выводили раз в день и токмо в церковь под неусыпной стражей.
Антоновская келья, как и все каменные тюрьмы Соловецкого монастыря, была собственно не кельей, а бывшим пороховым погребом и представляла собой каменный мешок от 4-х аршин длины до 3-х аршин
Сопровождавший Василия Лукича в сию темницу рыжий, дебелый, знатно откормленный иеромонах Игнатий Вологда сытно рыгнул и сообщил князю (титул Долгорукому оставили), что до него в сей келье жил граф Пётр Андреевич Толстой с сыном Иваном. «Оба здесь и преставились, — поначалу сын, затем отец!..» — доверительно шепнул рыжий иеромонах и подмигнул так, что Василию Лукичу стало зябко от такой доверительности. Правда, Толстых сослал сюда Меншиков, но и они, Долгорукие, руку к сему приложили. А теперь сам он, Василий Лукич, закрывшись тулупчиком, лежит в каменном мешке, где томились и умерли графы Толстые, и темница сравняла его с прежними недоброжелателями. В узенькое окошко виден был кусочек серого холодного северного неба, по коим, по шуму волн, угадывалось такое же ледяное и серое Белое море. И в душу наползала столь беспросветная тоска, что даже такому деятельному жизнелюбцу, каким был Василий Лукич Долгорукий, впору было удавиться на сем крайсветном острове.
Но скорой смерти версальского таланта Анна Иоанновна там, во дворце, отнюдь не желала. Ей нужен был живой Долгорукий, дабы не ускользнул он в скорой смерти от её неисходной медлительной мести. И Василию Лукичу, не в пример другим узникам монастыря, сделали немалые послабления. Во-первых, ему позволили писать своим родственникам и управляющим «о присылке к себе для пропитания разных запасов и о прочих домашних нуждах». Правда, о «посторонних делах» писать узнику запрещалось. Во-вторых, за Василием Лукичом оставили все его немалые вотчины, коими он мог распоряжаться и из своего узилища. Соответственно Василию Лукичу дозволили держать при себе даже не трёх, а пятерых слуг, для коих отведены были отдельные кельи. В-третьих, кормовые деньги, по рублю в день, были определены не токмо на Василия Лукича, но и на всех его слуг, и те казённые деньги Василий Лукич получал на руки пополугодно.
Деньги были немалые — ведь простому монаху выдавалось в те времена в Соловках 9 рублей на целый год! И Василий Лукич вскоре убедился, что деньги и в святом монастыре великая сила! Прежде всего старый гурман переменил свой стол. Ежели в первые дни монахи кормили его и слуг «слёзным хлебом с водою», то как только завелись у Василия Лукича немалые деньги, на столе у него явились ярко-красная сёмга и нежная беломорская сельдь, прохладные судаки и пёстрые окуньки из Святого озера, глухари и тетёрки, кабанчики и зайчатинка, доставленные из лесов, что стояли на Выгу (там у монастыря были свои охотничьи угодья), не говоря уже о монастырских гусях, курах, утках и прочей живности.
Скоро монахи обучили повара Василия Лукича, незабвенного Фому, который в оные годы проходил поварскую науку по повелению барина в самом Париже, тонкому искусству приготовления тройной монастырской ухи на крепком курином бульоне, и Василий Лукич вкушал такие блюда, что у караульных солдат головы кружились от аромата и запахов барских яств. Иеромонах же Игнатий Вологда и капитан Михаил Салтыков стали являться на сии трапезы к узнику более регулярно, нежели на службу. Иеромонах Вологда оказался великим чревоугодником, что же до капитана, то его привлекали французский сект и коньяк, ямайский ром, отборная мальвазия и португальский херес, выдержанный венгерский токай и золотистый рейнвейн.
Ящики с этими благословенными дарами виноградников южных стран специально были доставлены в монастырь из московского особняка Василия Лукича его новой прислугой.
Как человек молодой и пылкий, к тому же изрядно разгорячённый парижскими острыми приправами и соусами Фомы и княжескими тонкими винами, Михайло Салтыков, вопреки всем инструкциям, вызвал скоро в монастырь жену с хорошенькими служанками, и вскоре из кельи узника донёсся весёлый женский смех и в мужском монастыре задорно замелькали женские юбки.
Монастырское начальство схватилось за голову, и келарь Соловецкого монастыря излил свой слёзный вопль в жалобе на Высочайшее имя.
— «И чинят те ветроходные жёнки Соловецкому монастырю немалое зазрение, и монахам и трудникам нашим от них всегдашний соблазн!» — с горловым смехом перечитывала Анна Иоанновна за утренним кофе слёзную жалобу соловецкого келаря. — Нет, ты только подумай, Иоганн! Наш старый греховодник и в монастыре не уймётся!
— Потребно строго наказать его за сей грех перед Богом, примерно наказать! — злобно сказала Бенигна, жена Бирона. Утренний кофе Анна пила с Биронами втроём, по-семейному.
Бирон, однако же, не любил, когда его в чём-то упреждали, и, несогласно покачав головой, молвил с важной рассудительностью:
— Чаю, во всём виноват здесь не Василий Лукич, а караульный офицер, в руках коего вся власть и сила. Потому сие ничтожное дело решать не тебе, Анна, а Сенату. На то он и Правительствующий, Сенат-то!
На том и порешили: передать женский вопрос в Сенат.
И вскоре пришёл на Соловки сенатский указ: «капитану Михайле Салтыкову впредь не держать в монастыре свою жёнку и горничных, а выслать оных вон, поскольку в монастыре от самого начала женскому полу жительства не было...» Михайло Салтыков указу повиновался, женщин отослали, и снова потянулись долгие ссыльные дни.
Лишённый близости прекрасного пола и остроумных собеседников, Василий Лукич вскоре вновь впал в чёрную меланхолию, от коей случилась с ним в холодные зимние дни тяжёлая болезнь. Маленькая печурка, сложенная с разрешения Игнатия Вологды в его пристенной каюте, топилась по-чёрному, и Василий Лукич страдал днём и ночью от тяжких головных болей. Но стоило потушить огонь в печке, как через час в каменном мешке на стенах появлялась борода из инея, и две пуховые перины, меж коими был втиснут Василий Лукич, не спасали от ледяного холода.
От такой жизни между огнём и льдами Василий Лукич ослабел волею и впал как бы в забытье. То ему мерещилось, что он вовсе и не в Соловках, а на берегу версальских запруд, и тысячи огней карнавального фейерверка отражаются в тёмном стекле вод; то он шёл по весенним улицам славного Копенгагена, и нежно и сладко пахли цветущие липы на бульваре; а вот он уже слышит звуки мазурки и мчится с пани Еленкой в лихом танце на пышном балу в Варшаве. Но не успел он обнять пани Еленку, как грозно и мрачно загудел Борисович — огромный колокол, подарок Соловецкому монастырю от Бориса Годунова, и Василий Лукич вынырнул из сладкого забвения и снова увидел себя в каменном ледяном мешке, окутанном сизым дымком с угарцем.