Верховники
Шрифт:
— Значит, завещание то было в едином экземпляре и ты передал его своему батюшке, а князь Алексей сжёг то завещание после кончины государя?
— Так! — еле слышно прошептал Иван.
— Ну это мы ещё проверим! Вздёрнуть его ещё раз на дыбе!
Но все дальнейшие пытки ничего не дали, и по приказанию Тайной канцелярии Иван в начале 1739 года был отправлен в Шлиссельбург. С ним в эту страшную крепость были отправлены и другие соучастники мнимого заговора: капитан-лейтенант Овцын, пристав Петров и воевода Бобровский. Бабку же Аксинью по распоряжению капитана Ушакова выпороли для острастки и вернули обратно в Берёзов вместе с иными «страшными» заговорщиками.
ГЛАВА 4
В
Остерман, назначенный вместе с Андреем Ивановичем Ушаковым во главе следствия, боле всего переживал преждевременную кончину Дмитрия Михайловича Голицына. На два года упредил ненавистный автор кондиций дыбу и пытки — скончался. Остерман даже зубами скрипел — столь жаль было, что нет на допросе главного смутьяна, а приходится иметь дело с мелкой сошкой. Не с Иваном же, который всё ещё не отошёл от тобольских пыток и впал в какое-то полное безразличие, говорить о политичных замыслах верховных? Этого даже дыба не взбодрила — тотчас сомлел, не издав даже привычных истошных криков.
Потому единый человек среди Долгоруких интересовал Остермана, и человек тот был Василий Лукич. О, как завидовал когда-то Генрих Остерман прославленному российскому дипломату, блиставшему при дворах Варшавы, Копенгагена и Парижа. Генриха Остермана, который в те годы тоже сделал немалую карьеру, Василий Лукич, казалось, просто не замечал, как и шефа его, новоявленного барона Шафирова, напрямую сносясь с канцлером Головкиным, а то и с самим Петром Великим. Всем было ведомо, как высоко отзывался Пётр I о своём блестящем после. Открыто говорил он о Головкине и Василии Лукиче: «Я отдаю полную справедливость уважению, заслуженному этими знатными господами у чужих народов». Всей дипломатической Европе было ведомо, что престарелый великий король Людовик XIV в знак признательности за сближение России и Франции пожаловал Василию Лукичу свой портрет, писанный маслом. И сей подарок был знаком блестящих дипломатических способностей Василия Лукича, сумевшего за 10 лет рассеять у Версальского двора столь давнее пренебрежительное отношение к державе Российской.
Этим-то способностям Долгорукого мучительно и завидовал Остерман, ставший при Анне главой Коллегии иностранных дел. Русская дипломатия при нём тащилась в венской упряжке и была способна лишь на мелкие интриги и хитрости, коим отличалась натура самого Остермана. Но в минуты раздумий, наедине с собой Остерман, как неглупый в общем-то человек, понимал, насколько его дипломатия непрезентабельна и мелка в сравнении с дипломатическим искусством школы Петра Великого. И оттого Василий Лукич, один из последних живых питомцев Великого Петра, был тем паче ненавидим Остерманом. И когда Василий Лукич Долгорукий попал в пытошный каземат, он попал к самому страшному палачу, палачу-завистнику, и даже Ушаков поразился жестокости своего сотоварища по следствию, когда Остерман собственноручно стал поливать кровавые раны Василия Лукича горячей смолою. Но Василий Лукич, в отличие от других пытаемых, не впал в беспамятство, столь имел мужественную волю и крепкое сердце. Он единственный, кто так и не подписал признания в подложном завещании, в чём сознались все остальные Долгорукие. И в его взгляде Остерману чудились прежняя насмешка, превосходство и презрение.
И ещё один пытаемый, несмотря на всю жестокость допроса, не признал за собой никакой вины. То был бывший царский пристав в Берёзове, майор Петров.
— Сколь упрямы русские варвары! — вырвалось у Остермана, прикрывшего глаза рукою, дабы не видеть горящего взора Василия Петрова. — Сии упрямцы и есть главные заговорщики! — На том они с Андреем Ивановичем Ушаковым и порешили. И Василий Лукич и Петров были приговорены к смертной казни ещё на предварительном следствии.
Стойко
— Дать ещё плетей русскому мерзавцу! — не сдержался, сорвался вдруг на злобный визг вице-канцлер. Всё его презрение к русским, которым он вынужден был служить многие годы, вылилось в этом визге.
— Никак, сударь, ты забыл, что я тоже русский! — насмешливо вмешался Андрей Иванович Ушаков. Но в насмешке той прозвучала угроза, и её Генрих Остерман тотчас уловил.
И заюлил, рассыпался мелким бесом:
— Да что ты, Андрей Иванович, не бери мои слова на свой счёт! Ты другой русский!
— Да я такой же офицер, как и этот молодец!
Ушаков отчего-то вспомнил, как стоял впереди своего батальона в Полтавской баталии, а позади были такие же богатыри, как этот моряк. Они-то и принесли тогда России славную викторию. И вот теперь висит молодец на дыбе, а за что?!
— За что мучим молодца на дыбе-то? — как бы в раздумье вопросил глава Тайной канцелярии. И сам себе ответил: — Да ни за что! Что из того, что порушенную царскую невесту полюбил да доносчика хворостиной попотчевал? И вся его вина!
— Как не виновен, невеста-то царская? — снова загорячился Остерман.
— Да невесту эту мы за разврат уже в Новгородский монастырь засадили, так какая она царская? — снова насмешничал Андрей Иванович. А заключил уже серьёзно: — Такого молодца не в монахи же постричь? Самое дело возвернуть его на Камчатку, там в моряках великая нужда!
— Но вернуть матросом, простым матросом! — желчно оскалился Остерман.
На том судьбу бравого капитана Овцына и порешили. Что до берёзовского воеводы Бобровского и его супруги Матрёны Поликарповым, то их сослали в киргиз-кайсацкие степи, где голубые песцы были не надобны. Посему их забрали в казну.
ГЛАВА 5
В новгородской гарнизонной тюрьме, куда Долгоруких перевели осенью 1739 года, их не пытали — не было ни должных инструментов, ни должных мастеров пыток, способных сравниться с заплечных дел умельцами в казематах Шлиссельбурга. Василий Лукич Долгорукий, боле всего опасавшийся, что их введут в комнату последнего слова, наподобие той, что была в королевской Бастилии, — будучи в своё время русским послом в Париже, он много был наслышан о сём страшном узилище, — и применят самую страшную последнюю пытку, даже успокоился, когда их разместили в обычной гарнизонной тюрьме, пропахшей кислыми щами и тухлой рыбой, поелику поварня размещалась тут же, в конце тюремного коридора. За дорогу от Шлиссельбурга до Новгорода Василий Лукич надышался бодрящим осенним воздухом, столь пользительным после гнилых колодезных миазмов каземата, размял свои затёкшие члены и потому даже тюремные щи похлебал с отменным удовольствием.
Старый гарнизонный солдат, стоявший караулом у его дверей, смотрел на него с явным сочувствием, и Василий Лукич, как опытный ловец человеческих душ, — а каждый дипломат ведь и есть ловец человеческих душ, — сочувствие то уловил и тотчас попросил у солдата щепотку табачку. Солдат безмолвно насыпал целую пригоршню отборного нежинского табачка и этой щедростью выразил боле, нежели пустыми словами.
Дело в том, что, хотя в Петербурге ещё не состоялось общее собрание Сената и генералитета, на коем по всей форме должны были решить судьбу Долгоруких, в гарнизонной новгородской тюрьме самыми неведомыми путями уже ведомо было, что судьба сих страдальцев императрицей Анной уже предрешена, и судьба та будет страшная. Ещё Василий Лукич мог прикидывать и рассчитывать, кто из больших вельмож мог бы сказать за него слово на большом государевом совете и какая из трёх иностранных держав, где он был послом — Франция, Дания или Польша, — могла бы вступиться за него, но в Новгороде, в народе уже наверное знали — привезли Долгоруких на лютую казнь.