Вернадский
Шрифт:
Сейчас для будущего человечества более страшен и опасен идеал большевизма и социализма, более глубокий враг свободы, даже, чем [опасность со стороны] христианской церкви, потерявшей прежнюю возможность преследований.
Sacre Coeur переполнена народом, расположившимся кругом, молящимся, идущим в церковь и из нее. В церкви — это не наша давка. Я не люблю, неверующий, не христианин, быть в храме верующих. Мне кажется, своим чуждым любопытством я нарушаю настроение. Но чудный орган и пение, и вся толпа и храм — создание вековых традиций, производит впечатление, и я чувствовал биение великого. <…>
Прочел
Сейчас это надо пробудить в окружающих — нового человека — а не распространение на массы и на всех того идеала сытой свиньи, который так ярко <проявлен> в практике большевизма и в поднявшихся стремлениях обездоленных — стремлении к еде, половым удовольствиям, веселой жизни»8.
Вернадский приехал во Францию с научными выводами, которые у него создались не столько из книг, сколько из русских событий. Он пришел к мысли, что равенства нет, что человечество, а еще лучше — будущее человечество — состоит из элиты, из творческих людей. Он все время укрепляется в таких идеях, они становятся его убеждениями, уже не абстрактным знанием, а образом жизни. Отсюда его чувство собственной значимости и достоинства, стремление к независимости. Отсюда же его идеализация средневековых академий — respublica litterarum (в противовес евразийской основной идее особости), мечты об интернационале ученых. Он даже пытался предпринять какие-то шаги для участия в международном объединении интеллектуалов. Но увидел непонятное для него и печальное зрелище разъединения французских и немецких ученых, не отошедших еще от угара мировой войны.
Однако последнее обстоятельство не поколебало его веры в будущее человечество — автотрофное, состоящее из лучших, новых людей. Поэтому не удивительно, что Послание к галатам так отвечало его религиозному настроению. В нем апостол Павел с исключительной отчетливостью проводит различие между людскими законами и благовестием, исходящим не от человека, а от Бога. Человеческие законы увековечивают обычаи, но дух учения Христа объединяет людей в новом свете. Возможно, эти строки остановили его внимание «Ибо во Христе Иисусе ничего не значит ни обрезание, ни необрезание, а новая тварь»9. Истинно живущие во Христе должны переродиться.
Время от времени он возвращается к этим новым для него мыслям в связи с автотрофностью, разговаривает с православно настроенными людьми из эмигрантской среды, читает католическую литературу. Думает над содержанием религии, которая на практике, в церкви реализуется очень незначительно и для массы верующих дает мало. Для него всякое, подчеркивает он, выражение божества кажется бледным искажением настоящего идеала. Выясняя порядок природы, он чувствует в глубине себя подлинное откровение и идеал. С этой высоты еще более бледным представляется атеистическое «научное» объяснение мира и смерти, оно только возвращает людей к фетишизму.
«Но что дает церковь массам, желающим экономических благ?
Для меня здесь вопрос решается в том подходящем (приближающемся. — Г. А.) изменении человечества (моя autotrophie de l’humanit'e).
Надо
Но не сытых свиней, как значительная часть русских комунистов. Выдержит ли христианство?
Не даст ли человечество новый вид — автотрофного человека — в который перейдет малая часть людей? Остальные — как боковые ветви зоологически связанных с общим строем млекопитающих»10.
На этот раз на время отпусков, в августе, они тоже уехали. Выбрали маленький городок Росков в Бретани. Сюда приехала к ним из Праги Нина. 21 августа Вернадский пишет Ивану Ильичу из Парижа, что третьего дня вернулся из Бретани, где Ниночка собирает для него материал — морских растений и животных. Перед отъездом разослал целый веер писем — не менее семи — знакомым аналитикам, в основном в Россию. Просил сделать для него анализ элементарного состава различных самых обыкновенных, наиболее распространенных растений, насекомых, морских животных. Одно письмо направил Ненадкевичу с просьбой проанализировать вывезенный им из Мурманска материал.
Так неузнаваемо осуществляются видения. Вместо Института Карнеги новый и неустановленный в своих намерениях фонд Розенталя, вместо Международного института живого вещества — годичная собственная программа, вместо штата сотрудников — знакомые по переписке делают два десятка анализов.
А вот океан, между прочим, тот же, Атлантический, правда, берег противоположный. И возраст именно тот, который предсказан, — он стал во главе «института» в 61 год. Конечно, шесть десятков лет — груз немалый. Но мысль свежа и нова, она дает силу и заводит в невиданные измерения. На кого же рассчитывать? Кто, кроме него, верит в его идею живого вещества, если даже Ферсман ее называет «самообманом»?
По возвращении из Бретани они с Наталией Егоровной на две недели отправляются на воды в Бурбон-Ланси в западной Бургундии — крохотный, но древний, со следами средневековья городок. По дневникам его чувствуется, что они наконец-то по-настоящему отдыхают. Всякая русская и эмигрантская злоба дня отошла, и записи полны воспоминаний, семейных и общественных: об отце и его тайных украинских оппозиционных стремлениях, о Нюте, о Ялте, где появилась мысль об институте. Из наблюдений над курортной публикой возникла, вероятно, и такая запись: «Женские моды. Исчез корсет. Начало появляться и во внешности свободное человеческое тело. В этом отношении сыграли огромную роль спорт и купанья»11. Как всегда, наблюдение верное. Не забудем, что именно в эти годы своими творческими решениями женский корсет отменила великая Шанель.
Десятого сентября они возвращаются, и Вернадский возобновляет работы в Институте Кюри. День за днем тянутся опыты, долгие, трудные, непредсказуемые. Анализирует не только минералы из Африки, но и из других мест. В одном находит торий. Только в феврале, как сообщает он Ферсману, они надеются дать первую заметку о юорите в Парижскую академию наук: «Открываются очень большие, мне кажется, новые горизонты, химический анализ ряда урановых минералов, в частности, кюрита, представляется нам неверным»12. Нам — это ему и Шамье, «русской сирийке», как он ее называет.