Вернись в дом свой
Шрифт:
А страх холодным туманом заползал в душу. Ирина защищалась, возражала горячо, с горькой обидой, но в груди, под самым сердцем, тонко и щемяще дрожала какая-то жилка, и от этого радостное тепло разливалось по всему телу. Она даже помыслить не могла, что было бы, случись такое на самом деле.
— У меня доказательств хватит на десятерых влюбленных, — уверенно, с некоторой долей жестокой удовлетворенности сказала Клава.
Разговаривали две женщины, две сотрудницы, но сегодня они не понимали друг друга, чего не бывало прежде. Клава относилась к Ирине с чувством превосходства, но одновременно и с некоторой долей зависти к ее молодости, наивности и устроенности в жизни. Может, где-то в глубине души она хотела разрушить
— Так вот… Во-первых, ты лучше стала одеваться. Белые сапожки на каблучке, которые привез тебе Василий… Они же неудобные, а ты носишь.
— Все сейчас стали лучше одеваться, а этот каблук скоро выйдет из моды.
— Ты шла, и половина Киева смотрела на твои ноги, — на этот раз с откровенной завистью сказала Клава. — Во-вторых, ты стала ходить на фильмы о любви.
— А ты видела фильмы, где не было бы любви?
— Тебе стали нравиться двусмысленные шутки Рубана, а прежде ты их терпеть не могла. А потом, эти разговоры о Сергее…
— Он же наш коллега. К тому же и начальник.
— Тогда почему не говоришь о Басе? — ехидно уколола Клава.
— Скажешь тоже… Бас!
— Впрочем, какое мне дело. — Клава посмотрела Ирине в лицо, отметила ее растерянность, смущение и безуспешную попытку скрыть смущение и сказала: — Не мне вас судить. — И снова как-то по-особому решительно и в то же время легкомысленно тряхнула кудрявыми, коротко подстриженными волосами. — Если откровенно, то такого парня грех не совратить.
— О чем ты говоришь, подумай! — с болью и желанием устыдить подругу выкрикнула Ирина.
— О том самом. Я любила один раз. Без памяти. А когда он пришел ко мне, испугалась. Еще начала и высмеивать его. А он… женился на моей сестре. Родной. Представляешь? — Она вздохнула. — Э, да что там говорить… И у сестры жизнь не сложилась, и я уже дважды побывала замужем.
— А почему не вернула его?
— Разве можно вернуть? Это ведь как новые шнурки к старым ботинкам. Перегорело все. — Она подняла голову. — Откуда тебе понять? Ты живешь за мужем, словно за синей горой.
— Почему за синей горой? — удивилась Ирина.
— Я и сама не знаю, — призналась Клава. — Я вижу, что и Сергей к тебе неравнодушен. У меня на эти вещи глаз наметанный.
Ирина чувствовала себя так, будто стоит посредине моста над черной пропастью, мост шатается, трещит, и спасения нет. Вот так — зажмуриться и вниз головой… В виски ударила кровь, но тут же в мыслях, будто в покрытом седыми тучами небе, открылась чистая синева, проступило лицо Василия, доброе, улыбающееся, ей почудилось, что он все еще стоит за дверью, и она сказала:
— Я люблю… мужа.
Клава шагнула к ней, стала лицом к лицу, как на допросе, спросила сурово, с неприязнью, хотя сама не знала, по какому праву.
— Ты уверена? — Глаза ее холодно, иронически посматривали на Ирину, и та под ее взглядом вновь вспыхнула, ей не хватило воздуха, сбилось дыхание, и она вдохнула открытым ртом, беспомощно махнула рукой, но тут же нашла точку опоры:
— И он любит меня! Очень. Все эти годы! Я тогда была еще девчонкой… Любила и не любила. Больше дразнила. Подсмеивалась. Еще в девятом классе училась, не умела толком решить задачку с двумя поездами. А в этом разобралась сразу — увидела, как он теряется от моего взгляда и ловит этот взгляд. А когда ушел от нас, места себе не находила. У меня будто отняли что-то дорогое…
— Игрушку отняли, — сказала Клава.
— Глупости, при чем тут игрушка? А он, когда узнал от мамы, прибежал и стряс меня прямо с вишни: я вишню обирала. Хотя и тогда долго не признавался. А потом, когда признался, это было как безумие… И так по сей день.
— Повезло тебе, — сказала Клава. — Если бы меня так любили.
— Клава, — Ирина, улыбаясь, всплеснула руками, — кто бы говорил! Мимо тебя ни один мужчина не пройдет, чтобы…
— А ну их всех… — Клава неожиданно выругалась. — Только и норовят затащить в темный угол. И тут же нырнуть под теплое крылышко родной женушки. — Она зло скривила губы. — Люди разучились быть добрыми. Особенно мужики. Все о себе говорят, о большой зарплате да на какую должность собираются их выдвинуть, а я жду, чтобы кто-нибудь просто, душевно поговорил, погоревал со мной и порадовался бы вместе. Пожалел меня… Стихи почитал. Ты знаешь. — Ее лицо мягко осветилось воспоминанием, легкая краска коснулась щек, и вдруг стало видно, что она еще молодая, красивая и, главное, добрая. — Я было познакомилась с одним… Он стихи читал. Но был какой-то… немного странный. — Она умолкла, заметив, что снова разболталась, распахнула душу и спросила: — А ты вправду любила?
— Конечно. Откровенно сказать, вначале Василий казался мне каким-то… Ну, очень умным, серьезным и немного смешным. А потом… перестала бояться. Полюбила по-настоящему. Все в нем мне нравилось. Даже этот его смех, он и впрямь с непривычки ошеломляет. Его безудержность, горячность, наивность. Я любила его… то есть люблю, — умолкла. В комнату входили Тищенко и Ирша.
Они отправились обедать в «Звездочку» вдвоем.
Ирина любила показываться на людях с мужем. Поначалу, сразу после свадьбы, хотя и была по уши влюблена в него, немного стеснялась. О нем сказали бы: деревенщина неотесанная, уж очень был наивный и непосредственный. Бывало, где-нибудь в трамвае или на улице мог громко, так, что на них оглядывались, воскликнуть: «Ты посмотри-ка!» Мог невежливо перебить или даже оборвать кого-нибудь, мог, смеясь, опрометью броситься за трамваем, и все это естественно, от души, а ее коробило, она сдерживала его. На него мало повлияла война, столичный вуз, профессорская семья, и все же ей удалось отучить его от многих дурных привычек, например, стучать ложкой, когда ел борщ, намазывать хлеб горчицей… Однако он и потом, когда они жили своим домом, продолжал пить чай вприкуску, сливал с отварной картошки воду и заливал ею пюре, называя свое кулинарное изобретение «сливанкой» или «полевой кашей», спал на старой жесткой кровати, игнорируя удобную и просторную тахту, не обращал внимания на свою одежду, и в магазин или к портному водила его она. Зато когда надевал новый костюм, радовался, как ребенок, подолгу вертелся перед зеркалом. «Ты знаешь, шел я сейчас по Красноармейской — все женщины на меня оглядывались». — «На тебя или на твой костюм?» — «На меня в новом костюме».
Сейчас Тищенко переступал с ноги на ногу, недовольно поглядывая по сторонам, сопел — не мог привыкнуть к вошедшим в моду высоким столикам без стульев: обед не в обед.
— Еще бы яслей понастроили вдоль стены, самое разлюбезное дело: конюшня, а не столовая, — ворчал он, пережевывая кусок твердой краковской колбасы, густо сдобренной горчицей. — А знаешь, этот наш Сергей на редкость талантливый парень… И какой скромный!
Ирину жаром обдало. Нет, она не может сейчас говорить об Ирше, ее выдадут интонация, смятение.
— Носишься ты с ним, — сказала с раздражением, потому что прежде всего злилась на самое себя. — Таких проектов навалом во всех шкафах! Зайди в любую комнату, взгляни, — повторила она слова Клавы.
Василий Васильевич покачал головой, прожевал колбасу, возразил:
— Э, нет, в его проекте есть свежая мысль, чувствуется уверенная рука, хотя он свою фантазию пока держит в узде. Может, это к лучшему… На сегодняшний день.
Ирина отвела взгляд.
— Интересно было бы посмотреть, чего бы он достиг без твоей поддержки. Ты его тащишь как на буксире. Как же — земляк!