Вернись в дом свой
Шрифт:
— Спасибо.
— За что?
— Ну… что проявил внимания больше, нежели положено по штатному расписанию. Это все-таки бывает не часто.
…Когда Василий Васильевич закончил дела в Кремянном, спала наконец тяжесть с души, пришло успокоение. Успокоение оттого, что докопался до истинной причины аварии. Такой уж был характер — во всем добраться до самой сути, в малом и в большом, неизвестность и неопределенность доставляли ему прямо физическое страдание. Уложил чемодан, и тут к нему явился директор станции по фамилии Стреляный. Был он в подпитии и принес в кармане бутылку «Столичной».
—
— Просто стараюсь доказать правду.
— Чью? — прищурил глаз Стреляный. — Докажете, что правы архитекторы, пострадают строители: оправдаются строители, загремят геологи.
— Хочу снять вину с невиновного.
— С этого парня? Хваткий и строгий.
— Ирша строгий? — удивился Тищенко.
— Еще какой! И правильно. С нашим братом нельзя иначе. С характером парняга. Отличный вышел бы начальник. Тоже жил в этой хибаре. И печку сам сложил. Хорошая печка, хоть и дымила немного. Мда-а, не повезло ему. А инженер сообразительный. Наблюдение вел правильно. Я сам из тех, кому не везет… Со строительства почти не отлучался. Под конец разве что немного. Тут — шерше ля фам, дело молодое… Она, его мадам, дважды приезжала сюда. Красивая, высокая такая, в очках.
Василий Васильевич внутренне вздрогнул, холодное подозрение шевельнулось под сердцем, но он тут же погасил его. То, что к Сергею приезжала женщина… Разве мало на свете женщин в очках? Правда, и Ирина приезжала… привозила поправки к проекту. «Тьфу, взбредет же в голову», — выругался молча. Еще не хватало подозрений и ревности. И к кому? Такое даже и во сне не приснится.
— Раньше был порядок, — развивал свою мысль директор. — Сюда — разрешено, а сюда — нет. Каждому указана его граница.
— Хорошая у вас философия, — не вытерпел Тищенко. — Живи, значит, как теленок на привязи. Я тоже за порядок. Но не за такой.
— Иначе все вытопчут, — убежденно сказал Стреляный, вгрызаясь крупными прокуренными зубами в брызнувшее соком яблоко. — Разворуют, растащат.
— А если вам скажут: товарищ Стреляный, вот вам одни штаны на год, одна рубашка. Кальсон не положено… Двести граммов хлеба… И чтобы водки ни-ни… И по бабам чтобы ни в коем разе.
— Я, положим, свои двести граммов заработал, — обиделся Стреляный. — Двадцать три года на руководящем посту.
— А какие должности занимали прежде?
— Директором заготзерна был, завнефтебазой, директором МТС, начальником коммунального хозяйства… — живо перечислил Стреляный. — И всюду был порядок.
— Мда-а, — протянул Тищенко. — Опыт у вас…
— Опыт не ботинок, ноги не жмет.
— И то правда, — на этот раз согласился Василий Васильевич.
В Колодязях Василий Васильевич остановился у двоюродной сестры Насти. Была она старше его лет на восемь, а выглядела старой бабкой. Дети давно поженились, повыходили замуж, разлетелись в разные стороны, а они с мужем доживали свой век в родном селе. «Доживаем свой век», — так и сказала Настя: все деревенские женщины стареют рано.
Бродил по знакомым тропинкам, ворошил забытое, будил утраченное и далеко не все мог разбудить. Может, потому, что наведывался в село часто и притупилась острота, с которой память ловит, нанизывает утерянные и вдруг обретенные (возле вяза, на перилах мостка, около старых ворот) слова, вздохи, тайные взгляды, способные мгновенно поразить сердце. Все тут знакомое, близкое, дорогое. Города и села, где ты не родился, а лишь прожил какое-то время, могут встретить тебя холодно, могут даже обидеть, отомстить, родные же места — никогда. Так он думал, сидя над прудом, в котором мальчишкой ловил окуньков, купался, а позже катал зимой на ледяной карусели Грищенкову Нонку. Катал почти всю зиму, а потом она пересела в санки Бориса. Василий, помнится, трудно переживал эту измену. Но у Нонки было щедрое сердце, она охотно садилась и в его санки, а потом попеременно приходила под вербы то к нему, то к Борису. Они боролись за ее любовь долго и горячо, а она неожиданно, едва окончив школу, выскочила замуж за тракториста. Была уже замужем и вдруг назначила ему свидание под теми же вербами…
Нонка теперь уже бабушка. У нее двое внуков, хотя ей едва перевалило за сорок. В войну, как вышел из окружения, несколько раз заглядывал к ней. Нонка тогда считала себя вдовой, но в сорок шестом муж вернулся из плена.
Нонка доводится двоюродной племянницей покойному Гнату Ирше, но к ней Тищенко не пойдет. А пойдет он прежде всего к Липе Райской. Липин отец был партизаном, часто наведывался домой, кто-то выследил, и немцы да полицаи окружили хату. Райский отстреливался, немцы подожгли крышу… Погибли все: сам Райский, его жена, мать, двое сыновей, только Липа, которая тогда была подростком, осталась в живых — незамеченной выскользнула из хаты и спряталась в колодце. Ее взял к себе староста Гнат Ирша.
Возле двора, на лавочке, сидели трое — двое мужчин и женщина, неулыбчивые, застывшие, будто сошли с картины Петрицкого. Женщина и была Липа. Она узнала его, когда он подошел к дому.
— …Мало помню, — рассказывала Липа, худая, изработавшаяся женщина, прямо не верилось, что это та самая белесенькая девчонка, которую запомнил со времени оккупации, а запомнил, потому что в валенках, хлопающих по босым ногам, прибегала с горшочком занять жару, а когда уронила горшочек, боялась идти домой, мать Василия нашла ей другую черепушку и вновь насыпала углей.
— Я залезла в яму, а там лед… Дядька Гнат увидел, как я туда полезла, но сразу не мог меня забрать. Может, поблизости вертелись полицаи. Видно же было как днем… Накрыл меня кожухом, обхватил крепко… И все просил: «Цыц, молчи». А я тогда и так потеряла голос. Сколько дней жила у него в подполе. Потом пришла Варвара Николаевна, учительница, и огородами отвела к себе.
Варвару Николаевну, преподавательницу истории, он не узнал. Один глаз у нее глубоко запал в глазницу, рот перекосило, ему даже показалось, что у нее и взгляд неосмысленный и говорить с ней бесполезно. Она сидела на скамейке за погребком в тени старого ореха, перебирала в решете прошлогоднюю фасоль. Целые фасолины — в кастрюлю слева, черные, испорченные, — в чугунок под ногами.