Вернись в дом свой
Шрифт:
— Да ты из этого рая сбежала бы через неделю! Кино — раз в три дня, лохань вместо ванны. Ты даже рыбу чистить не умеешь.
— Зато все просто. Если кого полюбила бы, ты побил бы — и все.
— Я и сейчас могу. Скажи мне… Ты никогда раньше… не обманывала Василия Васильевича? — Она повернулась к нему резко, как от удара хлыстом, он не видел ее глаз, только огромные черные омуты. — Ты меня не так поняла. Была всегда с ним правдивой? Во всем?
Она долго молчала. На белорусской стороне по черно-бархатному небу сорвалась желтая звезда, упала в темные дебри за Припятью, и послышалось, будто там зашипело. Они оба посмотрели в ту сторону, но чаща уже спрятала след, звезда лежала где-то на дне илистого болота
— Ты ударил наотмашь. Потому что измена моя не только женская. Мы были… будто союз двух людей. Две души, что в ответе одна за другую. Я и родителям всегда говорила только правду, ну, может, изредка привирала, но в малом. — Голос ее прозвучал непривычно твердо. — Почему ты об этом спросил?
— Так. Интересно.
— Лжешь.
— Говорю… Теперь это редкость.
— Тебя удивило? Почему?
— Мало ты меня удивляешь! Вот хотя бы только что: хочу быть рыбачкой, а ты забросишь сеть и вытащишь мне золотую рыбку. Рыбачкой… Будто ты знаешь, что такое быть рыбачкой.
— Мое желание не блажь, как ты думаешь. Мне бы хотелось стать рыбачкой не просто так…
— А как?
— Ну… чтобы во искупление. — Тонкой струной прозвенело в ее голосе отчаяние, но и надежда на что-то в будущем. Вероятно, он уловил это. Потому-то и рассмеялся деланно.
— Искупление? Чего?
— Как чего? И не только мне нужно искупить вину. Или ты думаешь иначе?
— Глупости! Никто не виноват. Разве можно винить счастье? То, что пришло к нам… ну, как самый большой подарок судьбы… Виноват ли один человек перед другим, если… И давай не будем касаться этой темы. А то опять зайдем в непролазные дебри.
— Хорошо, не будем, — согласилась она. — Я поняла, что жить в селе ты уже не смог бы. И в болото за упавшей звездой не полезешь.
Долгое время сидели молча. Лишь один маленький язычок огня лизал обуглившийся-пень, и она не видела лица Сергея.
— О чем ты думаешь? — спросила.
— О тебе.
— Неправда!
— Так, ни о чем.
— Это уже лучше.
— А ты?
— Я? О Рите Клочковой. Смотрю на звезды и думаю. Одна из них только что упала…
Он удивился.
— С какой стати?
— Помнишь, она сказала, что мы слишком далеко зашли, познавая тайны мира. Ввинчиваемся, ввинчиваемся в него, хотим добраться до самой сердцевины…
— Сердцевины нет. Начиталась какой-то чепухи.
— Возможно. Но мне кажется… Ты должен бы понять. Ведь ты же архитектор. Сердцевина есть во всем. Не понять, а почувствовать.
Он рассмеялся.
— Не смейся, Сергей. Тот, кто придумал бомбу, возможно, хвастался, что теперь все эти сабли и копья можно считать детскими игрушками. А сейчас простая бомба стала игрушкой по сравнению с атомной. А ведь откроют еще что-то. И еще. И вот так прогрызут дыру в мире… Доберутся до его сердца. Мы хрупки. И наш шарик тоже. Вот почему, когда я смотрю на слишком совершенные чертежи, меня охватывает тоска.
— Тебе бы работать в институте психологии, — пошутил Сергей. Но его глаза были холодны, так холодны, что ей стало страшно.
…Ирина проснулась первой, вышла из палатки и остановилась пораженная. Сердце сжалось от предчувствия катастрофы, которая вот-вот должна разразиться, от невероятной красоты, предшествующей этой катастрофе. Было необычайно тихо, ей сначала показалось, что это обычная тишина не до конца разогнанной дремы, когда в морщинах земли, на тихой глади воды еще нежится сон, и груша, верба еще не проснулись, и чайки тоже спят на своем водяном ложе. На самом деле это было предгрозье, когда все притаилось, замерло, тишина на изломе, где по одну сторону безмолвие, а по другую — огонь, адский хохот и гром.
Солнце уже поднялось над горизонтом, но на него сверху наползала золотисто-багряная, с сизыми подпалинами туча. Река была залита багрянцем, словно кровью. А трава и лоза стояли, не шелохнувшись, прислушиваясь к чему-то. Вдруг ослепительно полоснуло по глазам. Сверху упала белая, как пика, молния, вонзилась острием в болото за Припятью. Сломанная зигзагом, она несколько секунд после вспышки держалась и погасла. А может, врезалась в тину: Ирине показалось, что она услышала шипение. Раздался такой удар, что зазвенело в ушах. И в тот же миг обрушился ливень. Будто кто-то расколол небесные водосточные трубы, и все, что было в них, опрокинулось на землю. Вода в реке налилась густой синевой, и по ней бежали, догоняя одна другую, белые полосы — их гнал бешеный ветер, налетевший с севера. Стонала, сгибалась груша, ветер рвал с нее листья, тяжело хлопала мокрыми крыльями палатка, ломаной линией летела над рекой чайка, то припадая к воде, то почти отвесно взмывая к грозному, тяжело нависшему над рекой небу. Было страшно за нее, одинокую, потому что другие сидели на косе, сбившись в стаю. А солнце светило, туча все еще не настигла его. Внезапно ветер швырнул по реке пузыри, и они тут же исчезли. И вдруг все перемешалось, потоки воды накрыли и грушу, даже от палатки было видно, как она испуганно съежилась. И только чайка металась ломаной линией, и молнии били ее по крыльям. А потом пропала и чайка, бело-сизая стена воды отгородила весь мир.
— Простудишься. Сумасшедшая!
Во всполохах молний, в переливах света лицо Ирины поминутно менялось, то становилось одухотворенным, то приобретало скорбный, землисто-серый оттенок, напрягшись, она стояла под дождем, словно чего-то ждала от этой грозы для себя.
Сбитая потоками воды лежала около ног трава, пенистые ручьи несли исхлестанные ливнем листья, сухие палки, осоку, поломанные ветки.
Он втащил ее в палатку. Одежда на ней была мокрой, и он начал снимать ее, а она стояла покорно и думала о чайке, летавшей над рекой.
А потом они лежали под одеялом на накрытом дерюгой сене, и он согревал ее своим телом, а палатка стонала и качалась под порывами ветра, но выдерживала, была крепкой, лишь в двух или трех местах проступили влажные пятна. Ирина подумала, что они сейчас в самом чреве грозы — два мотылька под листом, полностью в ее воле, и это было хорошо до жути. Опять вспыхнула молния, и Ирина увидела глаза Сергея, ее всегда удивляли его глаза, очень трезвые даже в минуту страсти, его поцелуи становились нежными, требовательными, она подумала, что он любит для себя, говорит ей о любви, лишь бы утешить ее, хотя, возможно, так оно и должно быть: каждый человек любит для себя, а не для другого.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Он расстелил газету на однотумбовом письменном столе, нарезал колбасы, хлеба, откупорил четвертинку. Все делал медленно, как всегда. Налил полстакана и вдруг вспомнил, что в холодильнике на кухне у него есть молодой лук. Такую роскошь упустить просто грех. Поднялся, и в тот же миг острая боль полоснула по сердцу. Даже не мог понять, куда она ударила — в правую или левую сторону груди. Может, потому и не знал и не понял, что сердце не болело никогда. Хотел снова сесть, но огненный нож ударил в спину снизу вверх, застрял под левой лопаткой. Его обдало жаром, и этот жар как-то сразу, в одно мгновение выпил всю силу, в глазах полыхнул багряный огонь, он то разгорался, то угасал и вдруг опять взорвался с новой силой. Он сжал зубы, собрав остаток воли, отступил на шаг от стола и рухнул на тахту. Закачался потолок, поплыл куда-то, на глаза навалилась тяжелая черная кошма. Нужно было кого-то позвать, но как доберешься до двери? Левую сторону груди будто сковало панцирем, а потом он стал проваливаться куда-то вместе с тахтой. И когда вверху прозвучал голос, не сразу узнал его.