Вершина Столетова
Шрифт:
— Опять подсидел меня, чертова ехида. Битый час промурыжил зазря на одной борозде.
А Житков, поглядев со своего участка на соседа, отмечал про себя:
— Ишь ты, выстаивается…
Говорил он это, впрочем, без всякой насмешки или злорадства. Однажды, когда Пантюхин, приняв трактор от Горланова, долго не мог завести его еще прямо на заправочном и, потеряв терпение, со злостью ударил молотком по колесу: «Норов свой показываешь, черт!» — Житков совершенно серьезно посоветовал: «Дай ему отдышаться-то. Разве не видишь, загнал его твой напарник чуть не до полусмерти? А стучать что — дурацкое дело! К машине надо с лаской подходить: не гляди, что она железная — она ласку любит наипаче девки…»
«Неласковые
Михаил объехал первый круг, второй…
Начало темнеть. Из зеленого стал почти черным лесок, наполнились мглой овраги и долины. Затем темнота вышла из леса и оврагов и закрыла собой всю землю, резко отделив ее от ясного, расцвеченного звездами, словно праздничного, неба.
Доехав до конца загона, Михаил остановился, чтобы включить освещение. В темной, густой тишине, где-то на дне ее, добродушно рычал трактор Филиппа Житкова, работавший через овраг, а вверху, то вскипая, то пропадая совсем, звонко гудел ихматуллинский, пахавший за перелеском. Но вот Михаил завел мотор своего трактора, и его гул и свет фар точно отрубили все, осязаемое зрением и слухом, что находилось за пределами машины; уши уже не слышали ничего, кроме гудения мотора, глаза видели только кусочек поля впереди трактора. Весь подзвездный мир теперь делился на две неравные части: одной был человек, машина и клочок земли, другой — все остальное.
Еще с первых лет работы знакомо было Михаилу это ощущение несколько необычного одиночества, ощущение временной отрешенности от мира и вместе с тем особой близости к нему. Оно наполняло сердце тревожным ожиданием чего-то неизвестного, что вот-вот может сбыться. И мечтать можно было о чем захочется — никто не помешает. Потому-то он так и любил ночные смены, темные ночи.
Едешь в такую ночь по полю, и вот уже нет поля, нет никакой борозды, а идет машина по неизвестным, для тебя самого неведомым местам. Днем виден заовражный лесок, соседнее село, изогнутая полоска дороги, лоснящиеся под солнцем поля. Далеко видно, широк простор полей и лугов! И все-таки мир — как бы широк он ни был и как бы далеко ни было видно — замкнут для тебя, отграничен со всех сторон линиями горизонта, и все, что находится там, за этими линиями, кажется очень далеким, живущим своей, отдельной жизнью. Ночью рамки горизонта стираются, исчезают, все, что тебя окружает — поля и села всего района, всей области, реки и города, — подступает совсем близко, и начинает казаться, что за спиной слышно дыхание всей необъятной страны, всего мира. Где-то справа плещется широкая Волга, слева шумит на порогах могучий Днепр, и если хорошенько прислушаться, то сквозь мерный гул трактора услышишь эхо взрывов у горы Могутовой, грохот шагающих экскаваторов под Каховкой… Трудно передаваемо и ни с чем не сравнимо это чувство близости к тебе всего огромного мира.
И еще. Когда работаешь днем и видишь много людей на поле с тобой рядом — это одно. Совсем другое — ночью, когда люди спят, когда спят даже неугомонные птицы. Тогда начинаешь чувствовать себя часовым, оставленным на важном посту, и вся работа твоя от этого становится тоже очень важной и значительной: ее, оказывается, даже нельзя прерывать на ночь, настолько она важна. И от этого яснее ощущаешь стремительное течение самой жизни, ее непрерывность.
А люди пусть отдохнут: ведь среди них столько хороших, трудолюбивых строителей этой жизни. Пусть отдохнут! Их ждет новый большой день с его горестями и радостями, с его удачами и разочарованиями; у каждого из них, как и у всей страны, еще так много больших и малых незавершенных дел впереди!
…Июньская ночь коротка. Только-только за перелеском потухла вечерняя заря, а противоположный край неба уже побледнел, зарозовелся, вспыхнул. Маленькая гряда темно-сиреневых тучек неподвижно застыла чуть в сторонке, будто изумленная столь быстрой и богатой сменой красок. А из-за горизонта, снизу вверх, шли новые и новые цветные волны, будто дорогими шелками выстилали дороги подымающемуся солнцу. Вот показалось и оно, огромное, нестерпимо яркое, и, возвысившись над чертой горизонта, начало по-хозяйски оглядывать землю. Тучки, озолоченные по краям, заиграли, заклубились. И все вокруг заблестело, засветилось, ожило.
Михаил остановил трактор у перелеска, чтобы долить воды и масла. В орешнике птицы радовались наступлению нового дня, где-то вдали дробно стучала по дороге телега, но все звуки были по-утреннему приглушенными, словно не решались еще окончательно расплескать устоявшуюся за ночь тишину.
По опушке, направляясь к трактору, шел Пантюхин.
— Тихо-то как, Федор! А? — еще издали закричал ему Михаил. — Ты только послушай. Красота!
Пантюхин ничего не ответил. Шел он поперечным концом загона, крупно вышагивая, — должно быть, мерил ширину ночной запашки. Вот остановился, вернулся к тому месту, где кончалась пахота его дневной смены, смерил ее и снова начал вышагивать в сторону трактора.
Михаил видел, как все выше и выше поднимались брови Пантюхина; казалось, даже козырек фуражки у него пополз кверху от удивления. Другими глазами, уважительно, почти с восхищением, взглянул он на свою машину, когда подошел поближе.
— Н-да… — неопределенно проговорил Пантюхин, будто с чем-то соглашаясь.
«А ведь у него очень подходящая фамилия: Па-антюхин!» — весело подумал Михаил и, сам не зная чему, рассмеялся.
Над землей вставал новый день.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Выйдя на зеленую ленточку поросшего пыреем и клевером рубежа, за которым начиналось паровое поле, Соня остановилась.
— Ну, ладно, Андрей Петрович, тот участок на Песчаных оврагах, — Соня показала за плечо, — следует прокультивировать. Допустим. А этот? Ты много сорняков здесь видишь? В том-то и дело, что нет. Разве вон вдоль самой Дворянской дороги кое-где пробились. Ба! Да по ней кто-то катит. В тарантасе. Гость какой-то…
— Похоже, Сосницкий, — сказал Андрей.
— Ну, зачастил. Не к добру.
Андрей спросил, как это понимать: не к добру?
— Да так и понимать. Тузов-то загремел. То они с ним, как с писаной торбой, носились: растущий председатель, идущий в гору колхоз. А он вон куда шел, оказывается… Теперь за нашу Татьяну Васильевну берутся. Председатель она, всем известно, хороший, но хороший сама по себе. А товарищ Сосницкий так не любит: председатель должен быть хорошим с его ведома и благодаря его чуткому руководству. Как раньше говорили: вашими молитвами… Ну, вот и ездит, читает свои руководящие молитвы, думает, что без них Татьяна Васильевна не знала бы и когда ей прополку начинать, и когда картошку окучивать.
Соня сдернула съехавшую на плечи косынку, присела на траву и начала собирать в пучок рассыпавшиеся волосы. Волосы у нее были темные, и потому, наверное, кожа на лбу и на висках казалась особенно нежной, матово-белой.
— Ну, про товарища Сосницкого хватит. Давай о деле. Теперь ты убедился, что особой необходимости культивировать это поле нет?
— А план? — напомнил Андрей.
— Но ведь план-то составлялся еще зимой, и кто знал тогда, какое будет лето и сколько раз понадобится культивацию делать — два или три раза?! Про сутки и то говорят: утро вечера мудренее… Какой же расчет колхозу делать три культивации, когда достаточно двух? Поменьше гектаров будет — меньше натуроплаты придет, больше на трудодень останется. Так ведь?