Вертолетчик
Шрифт:
Через каждую минуту он прикладывался к фляжке. Речь его уже заметно покривела, но, даже извилистая, текла свободно.
— А особенно мне спасать нравится. Когда у них уже надежды нет, а тут ты, как Чапай, — летишь и рубаешь, рубаешь… — глаза майора блеснули. Он пригнул голову, тронул струну. — Вот и песня есть хорошая, ты ее знаешь, — сказал он, и, подыгрывая на трех струнах, тихонько напел:
— Там, у самой кромки бортов, друга прикроет друг…
Сейчас начнется, — читая в памяти продолжение песни, заволновался борттехник.
Майор отложил гитару, затянулся, щелчком послал окурок в темноту искристой дугой, вдруг обнял борттехника за плечи, зашептал ему в ухо коньяком и дымом:
— Эта война, брат, моя третья война, — она самая лучшая в
— Слушай, — вдруг сказал майор, отстраняясь, — слушай мою мысль, только что пришедшую. Она гениальна! — он поднял палец. — А давай останемся здесь — я могу организовать. Ты напиши рапорт, командира уломаем. Останемся? Пусть они все заменяются, хер с ними. А мы втроем останемся. Придет другая эскадрилья, мы будем летать, будем жить, играть в шахматы… У меня уже запах этой земли — как запах родины. Березки-хуезки! Это отсюда они такие березовые! Пойми, там нечего делать таким как мы, я в этом уже убедился — такая тоска, господи, какая там тоска! Две недели не выдерживаю. А здесь… Хочешь, я тебя научу летать на «крокодиле»? — вас же Степаныч натаскал немножко, за ручку держаться можете, — а я тебя асом сделаю, бля буду! Своим оператором посажу! Что ты там со своим пулеметом понял? Ни хрена ты не понял. Ты узнаешь, каково быть огненным богом, хозяином управляемых и неуправляемых молний, я научу тебя крутить мертвые петли, ты увидишь небо под ногами и землю над головой, выше которой не прыгнешь — это страшно и весело! Ну, отвечай, согласен?
— Согласен, — сказал борттехник, понимая, что майор пьян, и завтра он не вспомнит о своем бреде. И самым странным для него было то, что он действительно был согласен сейчас.
— Договорились! — майор хлопнул его по плечу и, опираясь на это плечо, тяжело поднялся. — А теперь пошли пить, петь и танцевать…
Но в балке майора вдруг совсем развезло. Отстранив протянутую кружку с чаем, он прошел к кровати и упал лицом вниз.
— Что будем делать? — сказала она шепотом.
— Чай пить, — сказал борттехник тоже шепотом, и, взяв ее за руку, потянул за перегородку на кухню.
Здесь, вместо того, чтобы подглядывать, — несколько строк из тех, что борттехник напишет в несохранившейся тетради. Но это будет через три дня, и совсем в других условиях. Дверь на лоджию открыта, ночной ветер колышет штору, шумит в кронах больших влажных деревьев, светит настольная лампа. Расписывая засохшее перо, он выводит на белом листе: «Рапорт, рапорт, рапорт. Товарищ майор, товарищ майор, товарищ майор». И с красной строки: «Мне страшно, — зашептала она ему на ухо, — кажется, сегодня я чересчур испугалась за тебя, и он это увидел. Мне еще страшней, сказал я, прислушиваясь к скрипу кровати за перегородкой, отодвигая эти звуки на самый горизонт своего сознания, чтобы не мешали мне слышать ее аромат — горько-сладкий, терпкий, осенний; чтобы я мог длить это остро-нежное мгновение, чтобы ее холодные пальцы могли скользить по моему дрожащему животу, и нерешительно-просяще, как кошка — одеяло, трогать мой ремень — и я уже не думаю о том, как буду выглядеть, — со свисающим до колен ремнем, стоя над вашим сокровищем и запуская пальцы в ее растрепанные
…И майор проснулся (да и спал ли он?). Проклятье, ну почему пьяный никогда не спит мертвым сном, какого хрена ему все время нужно в мире бодрствующих, которые надеялись, что он угомонился до утра! Они метнулись, заправляясь, присели на лавку за стол, схватились за кружки с холодным чаем, лица их горели, зубы стучали. Майор заглянул, обвел их неожиданно трезвым взглядом, сказал:
— Спать пора, давай, дуй домой. Примолкли тут, мадонна с младенцем, блин.
И борттехник ушел. Он был пьян и счастлив, но в мякоти счастья таилась косточка стыда, — он обсасывал ее горечь, бродя по городку до утра и пугая сонных часовых.
7
Утром до построения его вызвал к себе начальник штаба и предложил отправиться в профилакторий.
— Отдохнешь и подлечишься, — сказал он. — С головой шутить нельзя. И вообще, может это тебе звоночек был, — не будем судьбу испытывать. Там и про замену узнаешь в штабе армии. Вот документы. Иди к инженеру, предупреди, потом собирайся и на аэродром — там Ан-12 перелетный дозаправляется, вылет через час.
«А может не надо?» — хотел сказать борттехник, но вдруг вспомнил ночные намеки майора. Встречаться с ним сегодня — трезвым, да еще с похмелья, — показалось совершенно необязательным и даже опасным. Зато поманила вдруг перспектива переместиться сейчас в знакомый оазис под Ташкентом, отстраниться от войны, остановить время, и рассмотреть весь этот жаркий месяц из прохладного далека.
Антракт, негодяи! — воскликнул он про себя, и от начштаба понесся к инженеру, потом в свою комнату, где переоделся в «гражданку», сунул в «дипломат» трусы, носки, книгу и пачку бумаги (ему уже грезилось, что вся пачка к концу отдыха будет исписана, — так толкались и теснились в голове нетерпеливые слова), и устремился на аэродром. К майору заходить не стал — «скажу потом, что не захотел будить после такой ночи». Он завернул в столовую.
— А ты разве не знаешь? — усмехнулась ее маленькая чернявая соседка. — Они с Бандитом в семь утра улетели. Он явился на завтрак первым, сказал, что летит на границу, и что там ее посылка ждет.
— Какая еще посылка? — удивился борттехник.
— Вот и она спросила. А он сказал «узнаешь», взял ее за руку и увел.
— Ну, прилетят, передай, что я в профилакторий улетел, — сказал расстроенный борттехник и пошел на аэродром.
А, может, оно и к лучшему, — думал он во время крутого подъема, скользя по лавке, — никого не увидеть, оставить вчерашнюю ночь неиспорченной, чтобы питать ею свое воображение неделю или две. Наверное, бог уберег — вдруг сегодня она, испугавшись, решилась бы, наконец, все прекратить…
Рядом сидел бледный лейтенант-артиллерист.
— Не боись, не собьют! — крикнул ему в ухо борттехник. — Не пришло еще наше время, мне вернуться сюда надо!
…Он бродил по Ташкенту, стоял у фонтанов, спускался в метро, вдыхал его металлический ветер, поднимался, курил в тени тополей, сидел за столиками открытых кафе, ел арбузы и дыни, думая о чем-то своем. В Дурмень возвращался под вечер, купался в пруду, ужинал в маленькой пустой столовой, потом, лежа в комнате на кровати, читал книгу, выходил на лоджию, курил, слушая, как цикадами свиристят звезды, что-то писал китайской перьевой авторучкой на белых листах бумаги в круге света настольной лампы (заглядывая через плечо, мы видим рисунки на полях, перечеркнутые куски, строчку, оборванную словами: «мне страшно, Рыжик»). Когда светало, снова шел на пруд, возвращался, срывая виноград, оплетающий аллеи парка. Он хотел, чтобы так было всегда, — чтобы терпеливо ждала его верная война, его друзья, его вертолет, майор, шахматы — и главное…