Вещая моя печаль. Избранная проза
Шрифт:
Зима минула, хоть бы одно бревно для колхоза заготовили – нельзя, лес неспелый, умри кто – сдёргивай тёс с подволоки. «Всё-то так на белом свете, – размышляет Паша. – Одно умирает, другое рождается. Лет триста иконе Прокопьевниной, не вытерпела Богоматерь, заплакала…» Ходил Паша на чудо глазеть, капельки видел, аромат вдыхал особенный, икону и так вертел, и эдак, подвох искал – не нашёл. Прокопьевна – старуха непостоянная, с вихлинкой живёт. Вот бабка у Паши – это характер! Прибежала тогда бабка со своим Николой Чудотворцем, а Прокопьевна и поддела: «Думаешь, и Миколай твой замолодеет?
«Отдала, – горько подумал Паша. – Увели икону. А бабка!.. Ну, бабушка родная: „Отдай, Пашка, икону, ты взял, больше некому. Сунь незаметно, худого не делай“». – «Да ты?!..» – «А что я, ты у Прокопьевны спрашивал, сколько о третьем годе за икону бородатый учёный давал» – «Выходит, я и украл?» – «А кто больше, не Михайло с Анной», – и ногой топнула в нетерпении.
Паша достал из внутреннего кармана пиджака завёрнутую в тряпицу краюху пирога, подал собаке.
– Не давись… Доуноравливал, вовсе веры не стало.
Мужицкий глядень на жизнь у Паши Скипидаркина: дороже хлеба ничего нет. И кладезь всякой премудрости извечен и прост: где урожено, там и приложено. Семейный воз ему не в тягость, скорее в охотку. Худо-бедно, деньжата водятся, вольной волею приглядывают за пятью одинокими старухами из соседней полумёртвой деревушки. Дровишки заготовить, напилить-наколоть, огородцы вспахать, с картошкой управиться – Паша завсегда поможет. Случись кому заболеть, среди ночи к Паше стучатся, Паша – он не хитрован, трактор завёл да и повёз в больницу. Не любит, когда деньги в карман суют, не переносит, когда та же Прокопьевна звездопадом небесным осыпает да в ноги падает. «Перестань-ко, – скажет Паша, – побереги коленки-то» – «Поклонишься – не переломишься». Прокопьевна сравнивает Пашину доброту со светом преподобного Серафима Саровского. Когда рядом Пашина бабка, Прокопьевна нарочно сладостнее выпевает, а бабка кричит: «Иисус-то говорил: твори молитву через ноздряное дыханье с сомкнутыми устами, а ты, кошка похотливая, по Серафиму чернее головешки будешь!»
Сегодня Паша пошёл на охоту, привернул бабку проведать, та сама не в себе. Хочет сказать что-то, не может – губы дрожат, язык запал, слезами давится. Думал по первости утешить бабку – мало ли с Прокопьевной на ножах разошлись, а бабка тычет сухими перстами на божницу.
– О-о-о!
Замечает Паша, что нет на божнице Николая Угодника, пожимает плечами, чувствует сердцем что-то нехорошее.
– Вво-р!
– Я?
Паша хмурится и, удивлённый, сконфуженный, садится на лавку.
– Да чем же я замарался перед тобой?
– Миколу стибзил, вот чем, межеумок!
Паша встал с лавки, в горле забулькало, хочется плюнуть – чистота у бабки в избе, кругом половики.
Постояв с минуту
– Богом пришибленный! Твоя-то ровня в генералах ходит!
Паша разворачивается, качает головой, оставаясь спокойным под враждебным взглядом.
– Пошарь на полатях, может, там.
– Что пошарить-то?
– Стыд.
«Да-а… Прокопьевна миру на иконе не обрадовалась, скорее опечалилась: быть беде, говорит. А так прикинуть, в горе по горло полощемся, что разве атомной войной наш народ удивишь. И чего только не было при этом Ельцине… Да что Ельцин, бабка родному внуку не верит».
– Ещё хошь? – спрашивает Пашка собаку, почёсывая у неё за ушами. – Так-то, Пальма, бабка у меня хорошая.
Сказал с таким искренним благородством, что видь его сейчас бабка, сквозь землю бы провалилась за свою горячность.
– Пошли.
Дорога лесная, разбитые колеи полны свинцовой воды, пахнет завислой грязью. Собака далеко не забирает, без азарта отрабатывает хлеб, вяжет петли с одной стороны на другую, чавкает жижа под её лапами.
«Приворочу, – думает Паша. – С кем не бывает. Говорят, одна месть – блюдо холодное, а так… смеётся легко и беззаботно, как молодица, сколько тоски неподдельной, когда об умерших вспоминает… И запах от неё родной, нашим домом пахнет. Как упаду, бывало, к ней на вытянутые руки, прижмусь…»
Кончился лес, уткнулась дорога в каменистый брод реки. Сел Паша на камень, закурил, смотрит, как собака роется под камнем напротив.
Выпорхала собака мешок, зубами подтащила к хозяину. Развязал Паша – мать честная! Прокопьевнина Богородица, бабкин Никола, ещё три иконы… Сердце сжалось в груди. Он оглядел настороженным взглядом пашню, реку, дорогу, прикинул, с какой бы стати воры выбрали эти камни.
– Распутье, – сказал вслух. – Туда – на асфальт выйдешь, туда – к железной дороге.
«Чудеса-а! – думал он. – Будто кто навёл меня, будто кто знал, что тут сяду перекуривать… Может, этот кто-то сейчас взирает на меня?» На этой стороне реки пашню обрамляет поднявшийся стеной ольшаник, он медленно наступает, забирая пахотную землю, на другой стороне – островки соснового леса.
Из-за реки взлетел одинокий ворон, с пугающим карканьем стал набирать высоту. Паша проводил его глазами, усмехнулся: может, права бабка, межеумок он? Взрослый человек, а забавляется сказками. «Что же с иконами-то делать? Если кто-то умышленно навёл, то, зная мою привычку не спешить, не хотел, чтоб я схватил и бежал перед бабкой оправдываться».
– Да-а, Пальма, всё через себя, – рукавом обтирая лик Богородицы, сказал Паша. – Через стылость нашу.
Спрятал мешок обратно под камень, припорошил песком.
К бабке приворачивать не стал, не до бабки.
Он долго лежал, задрёмывая и пробуждаясь с ощущением необходимости суда над ворами. Мысли всё топтались около камней у брода.
Всех мужиков волости перебрал, особо тех, кто в тюрьме побывал. «Нет, не наш. Шатун был. Наши больше под пьяную лавочку идут».
– Опять занемог? – с нескрываемым лукавством спросила жена.