Вещая моя печаль. Избранная проза
Шрифт:
– Да будет тебе поп, будет. Жди, дня через два на вечеру прикатим с братаном на лошадях! Парнишка чтоб не убежал куда, всё как у людей будет. Ох, заживём, ей-богу, не скаешься! Уж больно ты мне, Анна, приглянулась. Согласна, значит?
Женщина утвердительно кивает.
– Жди, голуба ты моя, через два дня подкачу. Ну, прощай пока, не торопись, с Богом.
Мельник возвращается на свою мельницу. Приветливо гудит в вершинах мачтового леса ветер, запах перестоявших медовых трав щекочет ноздри.
Снится мне деревня
Анна Сергеевна – не дряхлая, но седая от счёта природы. Неотлучное солнце и стужа безрасчётливо расточили на её голову много белой краски. Анна Сергеевна некрасивая старушка, красивой не была
Никто в деревне, кроме соседки Вали, не знает, от кого она понесла. А было всё так просто… Душная весна; тёплые потоки стекают с небес на землю. В деревне пусто. Идёт сев. Вечер. Уже поднималась короткая ночь, обещая сон и прохладное дыхание. Стук в дверь. На пороге вырос солидный, лысый, но моложавый мужчина в заляпанной грязью гимнастёрке. Оказалось – геолог.
Геологи в тот год бурили скважину километрах в двадцати от жилья, искали нефть. Приехали за водкой, а машина забуксовала, вот и ищет геолог трактор, чтоб «выдрать» машину.
– Что ты, родной, да какой у меня трактор? Садись, чайку попей, утро вечера мудренее.
Попили чайку да и поладили. Открылся геолог: когда-то был женатым, когда-то был военным, повоевал с японцами. У жены были изумительные глаза, полные мольбы и блеска. Постельное ложе занял другой мужчина, толстый, небольшого роста повар. Дышал со свистом. Имел бабье лицо, а сколько искреннего певучего отчаяния и трепета выдавали его толстые губы! Жена выбрала его, несостоявшегося певца с соловьиным голосом. Толстяк обещал ей постоянство. Даже продукты обещался не покупать в магазинах, в его холодильниках «всякой всячины до выгребу». У геологов большие заработки, но деньги тяжёлые; что заработает – пропьёт, а не пропьёт – отсылает дочери. Дочь у геолога училась в университете. Успела ли она полюбить случайного мужчину? Нет, не успела. Одно лишь сожаление было живо и печально в ней до сих пор: зря не попросила геолога остаться. А вдруг бы остался?
Двадцать четыре года назад сын Юрик не стал признавать за колхозом цены, точно сила людская происходит из одного сознания, подался в город. Сын с пелёнок привык идти впереди других, тихий шаг сзади был для него позором. И двадцать четыре года мать ходит за пять километров на почту, ей постоянно хочется слышать родной голос. Всякий раз заранее готовится к телефонным разговорам. Уговаривает себя, что с Юриком всё в порядке, у Юрика доброе сердце, светлая голова, повторяет в уме нужные вопросы, ждёт уверенные, счастливые ответы. Всякий раз молится: только бы погода постояла хорошая. При сильном ветре, снеге и дожде связь обрывается, напрасно телефонный начальник кричит в аппаратной комнатке: «Алле, аллё, дайте Ленинград! Алле, девушка!» Связь вечно была плохая. Не иначе как бесы играют телефонными проводами. В трубке шебаршит, хрюкает, вмешиваются чужие голоса. Анна Сергеевна осторожно выспрашивает Юрика, не грубит ли он начальникам, не влип ли в какую дурную историю, с кем дружит или, упаси Господи, не водится ли с плохими людьми, – её сын ни на что плохое не способен, а вдруг!.. «Юрик! Получил ли мой перевод? Мало, да больше нет. Юрик, береги ноги, не настужай!» Первые годы звала Юрика домой, хоть бы недельку погостить, крышу перекрыть, но сын был постоянно занят.
Пуст почтовый ящик; долго смотрит на фанерную зелёную стенку – как надеясь, что взгляд её вызовет из нутра телеграмму или открытку.
Она жила и годами видела одну и ту же, нарисованную ей картину: весна, черёмухи облиты белым молоком; вечер, от реки идёт статный мужчина в элегантном костюме, в руках большой жёлтый чемодан. В чемодане всякие подарки для неё. Вот мужчина ставит чемодан на стол, раскрывает его и то подаёт ей, и другое, а она, вся в счастливых слезах, отнекивается: зачем, зачем потратил на меня столько денег? «А ты носи, мама, носи, не береги ничего! Я опять скоро приеду, опять всего навезу. Только бы ты жила, была здорова!»
Она постоянно напоминала упорному сыну, что надо
Жизнь не шла, и не катилась даже, она переваливалась, как разбитая телега, с одного боку на другой, как теченье дыхания неведомого возницы. Один день радовал и беспокоил пребыванием, ощущением новизны, другой день – серый, как продрогший воробей, равнодушно тёк мимо, третий с чувственным стеснением вставал в уме непреодолимой чёрной стеной. Что-то неизвестное по жизни нёс каждый день; как в лампе иссякает керосин, так в человеке иссякает желание жить; годы – это западающее дыхание невозвратного детства.
Места себе не находила Анна Сергеевна первые годы. Она никогда не бывала в городе, скорее страшилась города, а вот одинокая соседка Валя – признавала только строгую красоту и не находила её ни в ком – отжила в городе тридцать лет и знает, что деревенских парней быстро прибирают к рукам смазливые женщины, особенно разведёнки. К разведёнкам, этим зубастым акулам, Валя питала особую неприязнь. Валя не уважала чужой жалости к себе – её сердце не надеялось хорошо жить в будущем, оно достаточно потрудилось на ткацкой фабрике, и мозг не хочет думать о смысле жизни, мозг был много раз обманут то новой квартирой, то клятвами верности одного рыжего моряка. Как-то раз её сильно оскорбил обыкновенный ряженый Дед Мороз. На новогоднем празднике, при великом скоплении веселящегося люда, положил ей на плечи руки, испытующе посмотрел в глаза и закричал: «Никакого блуда! Слышишь?! Не позволю!» А она, молоденькая девчонка, в простеньком платьице, робкая, тонюсенькая, да какой блуд, Господи? Как потом Валя вызнала, этим Дедом Морозом был председатель профкома, разведёнка Зимина, которую за глаза звали «Кобылой». У Юрика крепкие плечи, широкая спина, офицерская выправка – уж не наследственные ли гены? – да попади такой парень в поле зрения какой-нибудь Кобылы!.. Он добр, наивен как дитя, а добрый человек всегда всем должен. Немаловажную роль играет квартирный вопрос. Пускай живёт Юрик в общежитии, пускай работает на станкозаводе и учится в вечерней школе, одно дело поздним вечером прийти к готовому столу, другое – к буханке ржаного хлеба и кружке воды.
– Валя, а вот если… – бывало, загадывает Анна Сергеевна. Она мучилась неизвестностью. За стенами её избенки во все стороны раскинулось тоскливое море ожидания, вопрошающая ночь: как превозмочь забвенье сына, как расшевелить залёгший мир, спрятавшийся от неё в далеком городе? С другого боку зайти, а надо ли трогать в себе истину чужого существования?
– Да перестань ты, – скажет соседка. – Не пропадёт.
Для сна нужен покой, доверие к жизни, а где его взять в сухом сознании потерянности? Дерево в непогоду с тайным стыдом заворачивает свои листья, и Анне Сергеевне было как-то стыдно: её бросил сын, единственный сын, которому она отдала всё! Много деревенских парней и девчат покинули родные пенаты.
– Хоть бы на день приехал… – с жадностью обездоленности, с тоской, копившейся год за годом, говорила Анна Сергеевна.
– Ты о чём-нибудь, кроме как о сыне, думаешь? – спрашивала соседка.
– Не-а… Истомилась я размышлениями всякими. Пишет, что женился, а на ком? Вон Дуся Ягодкина, истинно ягодка налитая! Вот бы пара, дак нет, понесло в этот город, на инженера, сказал, выучусь.
В глазах соседки постоянно стояло некое зверство превосходства, она на вопрос Анны Сергеевны даже отвечает от обозления, потому говорит с медлительной жестокостью:
– Да не всё ли равно?
Анна Сергеевна менялась в лице и чувствовала свою обиженную душу. Порой ей не хотелось говорить с соседкой, даже находиться вблизи её, но мозг, истомлённый думами и своей бессмысленностью, требовал общения.
– Обидно, если… Дуся со всеми прибойная, весёлая, в конторе сидит, эх!
Через семь лет, осенью, к Анне Сергеевне приворотил председатель колхоза. Без лишних вступительных слов опустился на лавку, пальцем показывает, чтоб хозяйка села рядом, говорит обиженно: