Веселые человечки: культурные герои советского детства
Шрифт:
Эта попытка символически обозначить следы ухода любопытна не только своей мотивацией, но и своими смещениями: чучело черной птицы вместо трупа, коробка с нафталином вместо гроба, рисование «школьного пособия» как способ приближения к умершему и одновременно — дистанцирования от него.
Впрочем, скворец в стихотворении не столько мертвый, сколько не-живой. Соприкосновение со смертью здесь, безусловно, эстетизировано, но задача этой эстетизации не столько в том, чтобы «приукрасить» смерть, сколько в том, чтобы сделать видимым ее неявное присутствие. В центре текста — не описание или объяснение смерти, а фиксация смены способов существования, фиксация факта перехода — от скворца к чучелу. Любопытен и сам способ передачи нелинейности этой траектории: четкий ритм стихотворения меняется именно в момент изменения временной рамки — от неживого настоящего к живому прошлому («Он давно ли…»).
Как я отмечал раньше, в структуре лакановских регистров подобные семантические смещения и ритмические сбои связаны прежде всего с функционированием Реального. Невозможность адекватно выразить фундаментальные переживания нередко проявляет себя
И хотя тема утраты не была ведущей в культуре советского детства, ее присутствие и ее значимость, на мой взгляд, не стоит недооценивать. Идеологические потребности момента делали необходимым поиск адекватных средств для символизации смерти В. Ленина и пионеров-героев [82] .
В свою очередь, хрестоматии 1940-х годов естественным образом отражали и реальность военных потерь. Например, «Родная речь», книга для чтения в первом классе начальной школы, выпущенная Наркомпросом в 1944 году, предлагала в качестве примеров «письма бойцам на фронт» от имени детей. Одно из этих писем начиналось так: «Дорогой мой защитник, у меня нет ни папы, ни мамы. Их убили немцы. Я в первом классе и живу в детдоме» [83] .
82
См.: Kelly С. Children’s world: Growing up in Russia 1890–1991. New Haven, 2008. P. 138.
83
См.: Соловьева Е.Е., Карпинская Л.А., Щепетова Н.Н. Родная речь. М.: Учпедгиз, 1944. С. 58. См. там же раздел о смерти Ленина (с. 98–99).
Кевин Платт в статье, посвященной сказкам Чуковского о докторе Айболите, обращает внимание на еще одну литературную традицию, в которой обучение детей искусству «вздыхать без конца» было основным структурным принципом. Как отмечает Платт, сцены боли, повторяющиеся в сказке об Айболите, акцентировали специфическую роль травмы в произведениях для детей. Воплощенные в понятных образах, сцены страданий выводили «на поверхность» детской культуры проблематику критических состояний в жизни человека. Подчеркну: принципиальным здесь является не сама смерти/страдания, и даже не те психологические мотивы, которые могли вызвать появление текстов подобного рода. Важно наличие символических средств, которые позволяли отразить в культуре опыт радикальных — временами необратимых — перемен.
Постоянно тиражируемые в рассказах, стихах-страшилках, песнях, мульт- и кино- фильмах сходные образы и темы смерти, боли, насилия не столько проясняли суть происходящего, сколько лишали его эффекта неожиданности [84] . Предлагая доступные символические рамки и сценарии, снимая эффект внезапности, тексты подобного рода приучали к возможности беспричинного ухода или отсутствия [85] . Бесконечные семантические и структурные повторы были наиболее популярными средствами подобной поэтики преодоления внезапности. Известная песня про кузнечика из мультфильма «Приключения Незнайки и его друзей» (реж. Леонид Аристов, 1973), например, строилась именно по такому принципу бесконечного повторения призыва представить то, что представить невозможно [86] .
84
См. подробнее: Черникова М.П. «Голос детства из дальней дали…» (Игра, магия, миф в детской культуре). М.: Лабиринт, 2002.
85
Полезный обзор см. в: Топорков А. Детские секреты в научном освещении (Обзор современной литературы по детскому фольклору) // НЛО. 2000. № 5. С. 352–359.
86
Сходную модель повтора-заклинания позднее использует в своей песне «Пропала собака» В. Шаинский (сл. А. Ламм).
Как известно, кузнечик, «не трогал и козявку», но подобное поведение не спасло его от страшной участи. Мораль воспитания, однако, в песне сводилась не к тщетности миролюбия, а к неожиданности исхода:
Не думал, не гадал он, не думал, не гадал он, никак не ожидал он такого вот конца. Представьте себе, представьте себе, Никак не ожидал он. Представьте себе, представьте себе, Такого вот конца.Показательно, что эта тема неожиданного «вдруг», резко меняющего привычный ход движения, была одним из самых популярных приемов в песнях для детей — от мультфильма про Кота Леопольда («Если вдруг грянет гром…», сл. А. Хайта) и сказки про Красную Шапочку («А вдруг ты завтра попадешь на остров в океане?», сл. Ю. Кима) до песен про дружбу («Друг всегда меня сможет выручить, / Если что-нибудь приключится вдруг…», сл. М. Пляцковского). Следствием неожиданности смены положения нередко становилась явная или чуть прикрытая абсурдность подобных текстов: невозможно объяснить ни внезапность «такого вот конца», ни причину резкого «вдруг» [87] . Зато их можно было представить и — если получится — описать.
87
О взаимосвязи страха и абсурда см. подробнее: Буренина Ольга. Символистский абсурд и его традиции в русской литературе и культуре первой половины ХХ века. СПб., 2005. С. 51–54. См. также: Борисов С.Б. Эстетика черного юмора в российской традиции // Фольклор и постфольклор: структура, типология, семиотика. «http://www.ruthenia.ru/folklore/borisov7.htm»
Фантазии радикальных перемен выполняли не только функцию своеобразной символической «вакцинации против страха». Упрощенность содержания (три цвета вместо тридцати трех, о которых говорила Барто) облегчала возможность символической манипуляции «неживыми объектами» и трудными ситуациями. Предсказуемость формы, в свою очередь, делала доступной процесс символического присвоения разнообразных сценариев [88] . Большая популярность «садистских стишков» («Девочка в поле нашла пулемет — / Больше в деревне никто не живет») и «страшных» историй («В черном-черном лесу стоит черный-черный дом…») — независимо от того, являются они авторскими произведениями или примерами современного детского фольклора, — имела, судя по всему, в своей основе сходные причины.
88
См., например: Лурье М.Л. Пародийная поэзия школьников // Фольклор и постфольклор: структура, типология, семиотика. «http:// www.ruthenia.ru/folklore/luriem5.htm»
Следуя традиционной бинарной логике позднесоветского времени, А.Ф. Белоусов предлагает видеть в «садистских стишках» противостояние стремлению «официальной культуры» «стеснить и ограничить человека… запугивая его множеством опасностей и всяческими несчастьями» [89] . М.Ю. Новицкая добавляет к этой «протестной» функции «садистских стишков» еще одну. По мнению исследовательницы, стишки стали «следствием гибельного распада естественных человеческих связей», а их «металлический смех» есть не что иное, как «зеркальный отблеск механического зла» [90] .
89
См.: Белоусов А.Ф. Садистские стишки // Русский школьный фольклор. От «вызываний» Пиковой дамы до семейных рассказов / Сост. А.Ф. Белоусов. М., 1998. С. 548; Белоусов А.Ф. Воспоминания Игоря Мальского «Кривое зеркало действительности»: к вопросу о происхождении «садистских стишков» // Лотмановский сборник. М., 1995. Вып. 1. С. 681–691.
90
Новицкая М.Ю. Формы иронической поэзии в современной детской фольклорной традиции // Школьный быт и фольклор. Часть 1. Таллинн: // Таллиннский педагогический институт, 1992. С. 107, 113.
Такое «диссидентское» прочтение садистских стишков, может быть, и отражает мотивацию ее взрослых авторов, однако оно вряд ли способно прояснить причину популярности этих стилистически и сюжетно однообразных текстов в детской и подростковой среде [91] , где давление официальной культуры, как показывают авторы данного сборника, было не столь однозначно. Более того, «садистские» произведения не являются исключительно советским явлением [92] . На мой взгляд, идея Марины Красновой видеть в садистских стишках и страшилках отзвуки традиций позднеромантической «готической» словесности гораздо плодотворнее попыток находить формы «сопротивления режиму» в «черных-черных комнатах» советских страшилок. Как справедливо отмечает Краснова, цель «страшных рассказов» (английского писателя XIX века М.Р. Джеймса) в том, чтобы получше разглядеть смысл, даже если для этого требуется перевернуть его с ног на голову, или встать на голову самому [93] .
91
К.К. Немирович-Данченко в своем исследовании «садистских стишков» отмечает, что самой распространенной группой бытования этой поэзии являются дети 9—13 лет. См.: Немирович-Данченко К.К. Наблюдения над структурой «садистских стишков» // Школьный быт и фольклор. С. 124.
92
Маршак в своем выступлении на Первом съезде советских писателей в 1934 году в качестве примера своей критики приводил сходный по сюжету западный анекдот: «У меня ужасная неприятность: я остался к завтраку без поджаренного хлеба». — «Как же это случилось?» — «Очень просто. Моя бабушка, поджаривая хлеб, упала в камин и сгорела до ботинок» (Маршак С.Я. О большой литературе для маленьких детей // Маршак С.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1971. Т. 6. С. 212).
93
Краснова Марина. Профессор в ночной рубашке, или Откуда растут страшные руки и куда глядят страшные глаза //НЛО. 2002. № 58. С. 298. «http://magazines.russ.ru/nlo/2002/58/krasnov.html»