Весёлый Роман
Шрифт:
«Женщина! Если ты когда-нибудь встретишься с богом, спроси у него: любил ли тебя кто-нибудь сильнее, чем я». Очень здорово. Но если это говорят не твоей жене. А он обращался к Лене. И парагвайцы пели по-испански о его любви, которая как море. О его, а не о моей. Я люблю Лену. Но не так, как пели парагвайцы. Иначе. По-другому. И все равно что-то такое скверное царапало мне горло.
Я вышел на кухню. Там за маленьким раскладным столиком сидели друг против друга Анатолий Петрович и Анастасия Львовна. Анатолий Петрович читал газету, теща — книгу, вид у них был мирный и счастливый, и все-таки я подумал о том что это не дело. Не дело, что они тут сидели, а мы там крутили этих
Я полез в холодильник и достал еще бутылку водки.
— Давайте выпьем, — предложил я Анатолию Петровичу и Анастасии Львовне.
Анатолий Петрович посмотрел на меня удивленно, поверх очков, скрывая тревогу.
— С удовольствием, — согласился он. — Только сменю куртку на смокинг.
Он сидел на кухне в пижамной куртке, но свежая белая сорочка была застегнута доверху, и темно-синий, с золотыми прожилками галстук был подтянут под самый воротник.
Спустя несколько минут Анатолий Петрович пришел в нашу комнату. На нем уже был пиджак, как он сам выражался, «оттенка мокрого асфальта».
— Выпьем, — предложил я.
Присутствующие встретили мои слова так, словно я угадал общее желание. Эти парагвайцы как будто специально так поют, чтоб людям захотелось выпить. Их бы стоило крутить в ресторанах. Продажа спиртных напитков увеличилась бы в несколько раз.
Хорошо пьется замороженная водка. Не чувствуешь тяжелого спиртового запаха, во рту ледок, а потом в желудок медленно скатывается теплый шарик, который все больше разогревается и посылает в руки и ноги горячие лучи.
Анатолий Петрович чокнулся с Леной и поглядел на стол, словно не замечая, каким быстрым и решительным движением она опрокинула в рот рюмку, и, отбросив голову назад, проглотила водку, и как похорошело, как переменилось ее лицо. Оно снова стало таким, каким было, когда мы с Николаем впервые увидели это лицо на Крещатике.
Леон Ковалев странно улыбался и пил рюмку за рюмкой вровень со мной. Я так и наливал: ему — себе, ему — себе. А парагвайцы пели о своих женщинах, которые встретятся с богом, и о своем море, и о своем Парагвае, который я толком и не знаю, где находится.
Анатолий Петрович с легкой улыбкой отхлебывал водку из рюмки, и мне вдруг стало его почему-то очень жалко. — Давайте выпьем, отец, — предложил я.
— С удовольствием, — ответил Анатолий Петрович, чокнулся со мной и снова хлебнул из своей рюмки. И вдруг он посмотрел на меня как-то проницательно и сочувственно. Или это мне показалось?
Затем завелся Виля. Он, когда выпьет, не может не обличать окружающих. Призывая в свидетели Анатолия Петровича, он начал шуметь, что я не расту, не учусь, два года сижу на одном курсе в институте, отстаю, что я слишком доволен собой и окружающим, а без святого недовольства не бывает движения вперед. И тут же он выдал цитаты из Платона, Сократа, из своего любимого Эпиктета и еще каких-то никому не ведомых философов. По-видимому, смесь вина с минеральной водой подействовала на него больше, чем на меня водка, — все цитаты не имели никакого отношения к теме его обличения.
Леон Ковалев молча, с безучастным, углубленным в себя выражением лица слушал Вилины цитаты в сопровождении парагвайских гитар, а затем торопливо попрощался и вышел.
В переднюю его проводила Лена. Она долго не возвращалась. Я в этом не видел ничего странного и все-таки сказал Виле, чтоб он заткнулся со своими философами. Виля, как всегда в таких случаях,
Я попрощался за руку с Леоном, и с Вилей, и с Надюшей, улыбнулся Лене, и мы вернулись в нашу комнату, где за столом по-прежнему сидел Анатолий Петрович, медленно отхлебывая водку все из той же рюмки.
Когда я еще ходил в детский сад, я часто ел снег. Украдкой. Я знал, что этого нельзя делать. Но не мог удержаться — такой он был чистый, белый, сверкающий. Особенно, когда я однажды увидел, как на этом январском снегу зачем-то расстелили флаг и он горел на синеватом снежном серебре радостью и победой.
Однако наша воспитательница Берта Павловна во время прогулки дала мне и еще одной девочке лопатки, мы набрали снег в тазик и отнесли его в детский сад. Берта Павловна поставила тазик на электрическую плитку, и вместо снега в нем оказалась мутная, грязная вода.
— Вот что вы ели, дети, — сказала наша воспитательница.
«Вот что мы ели», — думал я, и горло мне сжимало и царапало что-то сухое и колючее.
Наш парикмахер Миша рассказывал несмешной анекдот, как дворник узнал, что хозяин переспал с его женой, и, взмахивая метлой то в одну, то в другую сторону, твердил: «И так — плохо, и так — плохо». А потом дворник переспал с женой хозяина и, помахивая метлой, говорил: «И так — хорошо, и так — хорошо».
Когда Вера была со мной, я ведь понимал, что должен был почувствовать Виктор, если бы узнал об этом. А теперь я сам это почувствовал. И поделом.
Недавно я увидел на столе у Лены напечатанное на машинке стихотворение Леона Ковалева с надписью от руки: «Лене».
Чужим потом пропитано твое тело, женщина из Магдалы. Чужими губами раздавлены твои губы, женщина из Магдалы. Чужой жаждой выжжено твое сердце, женщина из Магдалы. Я люблю тебя, и я тебя ненавижу, женщина из Магдалы. Нас заключили в мир, где нет воскресения. Нас распинают деревья, и нет воскресения. Все перекрестки — распятья, и нет воскресения. Живые мертвы, и для мертвых нет воскресения. Что мне делать с именем нежным твоим, Мария? Что мне делать с печальным сердцем твоим, Мария? Что мне делать с мертвой жизнью твоей, Мария? Я люблю тебя, и я тебя ненавижу, Мария.Те, кто с ним просто даже знаком, войдут в историю. Вон как Ираклий Андроников разыскивает каждого человека, о котором где-то упомянул Лермонтов. И может быть, в самом деле Леон Ковалев станет для нашего времени не меньшим, чем был Лермонтов. Но такие люди не должны быть жадными, не должны отнимать что-то у других. Но, может быть, он сам не понимал, что он Лермонтов, не знал, что на домах, где он жил или даже только побывал, будут мемориальные доски? И поэтому он живет, как другие, как многие?