Весёлый Роман
Шрифт:
— Насчет того, чтоб заглянуть в самого себя, это правильно, — сказал батя. — И что не прямо смотрит молодежь…
Батя стал длинно рассуждать о том, что молодежи нужно побольше серьезности и, как вдруг учено выразился батя, «фанатичной преданности делу».
— Преданности — да, — блеснул очками Анатолий Петрович. — Но не фанатичной. Был такой философ Юнг, который писал, и, по-моему, справедливо, что фанатизм это сверхкомпенсированное сомнение.
— Что значит «сверхкомпенсированное»? — спросила Лена.
— Люди всегда сомневаются, — ответил Анатолий Петрович. — Это одно
— Я не знаю, кто и что компенсирует, — возразил батя, — но, когда много сомнений, мало дела. А нам от молодежи нужны дела, а не сомнения.
— И дела, и сомнения, — мягко сказал Анатолий Петрович. — Мы должны научить их больше думать, шире смотреть на мир. Мы все-таки очень виноваты перед этим поколением. Слишком часто мы ошибались, поступали не так, как велела нам совесть, выращивали в самих себе фанатиков.
Мама еще больше поджала губы.
— Не знаю, как вы, — глядя на стол, сказал батя, — а я так не чувствую своей вины. Думаю, что и Ромка не считает меня виноватым. Я думаю, что мы победили в войне и передали им хорошее, мирное время. И передали им его для работы, а не для сомнений.
В общем, не понравились они друг другу. Батя спросил у Лены, чему она учится в консерватории, и начал объяснять, почему он любит оперу «Кармен» и в этой опере арию тореадора и почему современные оперы ему меньше нравятся, хотя, по-моему, слушал батя современные оперы только по телевизору и всегда выключал его на середине. У него совершенно нет музыкального слуха. А мама, которая любит музыку и понимает ее, которая, когда остается одна, крутит на радиоле пластинки с Чайковским, даже когда Лена заиграла на рояле, сидела все с тем же каменным выражением лица.
К себе они родителей Лены не приглашали и больше с ними не виделись. А в остальном у нас все тихо и мирно. Особенно умиляются мои новые родственники, когда я выхожу погулять с Маринкой. Платьев разных, пальтишек, ботинок, ботиков, туфелек у нее столько, что, по-моему, хватило бы на средний детский сад. Когда она выходит со мной, бабушка цепляет ей на голову какой-нибудь особенно яркий бант — эти банты делают теперь из капроновых лент, и они сидят на детской голове, как огромные мотыльки. Затем, когда мы с Маринкой уже оказываемся на улице, я вижу, что Анатолий Петрович и Анастасия Львовна стоят рядышком у окна за занавеской и умиленно смотрят на нас. Им кажется, что они не видны с улицы.
Маринка — человек серьезный и самостоятельный. «Я сама». Когда ее пытаются кормить, она отвечает «я сама», когда я беру ее на руки, чтоб перенести через улицу, она тоже говорит «я сама», когда я хочу подсадить ее, чтоб она взобралась на железную лесенку
Очень бы мне хотелось покатать ее на мотоцикле. Наверное, после первой же поездки она заявила бы, что в следующий раз поедет сама. Но покатать ее я не решаюсь. Не хочется напрасно мучить хороших людей.
Маринка так же часто, как другие дети говорят «почему», спрашивает обо всем: «Какая от него польза?» Какая польза от троллейбуса, от кошки, от водопроводного крана, от дерева, от всего на свете.
— А какая от тебя польза? — спросил я у нее однажды.
— Я бабушке хорошо кушаю, — не задумываясь, ответила Маринка.
Что-то такое было со мной ночью… Не то полусон, не то полубред. Мне снилась логическая задача. Мне ее задал когда-то Николай. Я не смог ее решить. Что-то нам помешало, и он не успел объяснить мне решение. Потом мы оба забыли об этом, и я никогда не вспоминал этой задачи.
Во сне я увидел большую квадратную комнату с белыми стенами, белым потолком и белым полом. Линолеум. Дверей нет. Нет и окон. Не видно источников освещения. Но свет ровный, дневной. В центре — два одинаковых кресла, похожих на зубоврачебные. Это электрические стулья. Один подключен, к сети, а второй нет. Между креслами — палач. Это Николай. Но он не похож на себя, он ниже, в белом халате до пят, с белым поварским колпаком на голове и с белым, словно обсыпанным пудрой, лицом.
Все зависит от того, какой стул я выберу. Я могу задать Николаю только один вопрос. Всего один. Он ответит на него только «да» или «нет». Но мне известно, что палач один день говорит правду, а другой — неправду. И какой день сегодня — я не знаю. Нужно найти этот единственный вопрос, который может меня спасти.
Я представил себе, как по всем нервам проходит горячая электрическая волна, как они съеживаются и чернеют, и вдруг на меня нашло это самое серендипити. Меня словно озарило. Я понял, каким должен быть вопрос.
Нужно показать на любой из стульев. И спросить: сказал ли бы ты вчера об этом стуле, что он подключен?
Теперь обозначим этот стул буквой «а» и представим себе, что он подключен. Представим себе также, что вчера Николай говорил правду. Тогда вчера он сказал бы «да», но сегодня он говорит неправду и поэтому скажет «нет». Значит, я должен выбрать стул «в». Если же наоборот, если вчера он говорил неправду, значит, о стуле «а» он вчера сказал бы «нет», а сегодня скажет «да». Так же получится и со стулом «в». Значит, нужно выбрать тот стул, о котором он скажет «нет».
Я все это понял как-то мгновенно. Но вместо того, чтобы спросить «Сказал ли бы ты вчера об этом стуле, что он подключен?», я спросил у палача Николая: «Она тебя любила?» Мне стало неважно, на какой стул я сяду.
Я проснулся, потянулся к сигаретам на тумбочке. Лена спала на соседней постели, и не было слышно ее дыхания. Наши кровати стояли рядом. Модные кровати с полированными, деревянными спинками, сделанные где-то в ГДР. Днем на них лежит большое бархатистое покрывало, так что получается одна огромная квадратная тахта.