Весна чаще, чем раз в году
Шрифт:
Я начинала понимать, почему Лёня так мало любил свою мать — просто не мог ее любить, — хотя очень долго не подозревал об этом. Возможно, и мать не любила Лёню: ведь рос он и росло воспоминание о ее вине. Поначалу ей казалось, что, наоборот, с годами вина станет сама собою уменьшаться, исчезнет, рассеется, истает без следа. Но выходило иначе, и их недомолвки были полны недобрых предчувствий.
Впрочем, может, я все это нафантазировала. Мне так хотелось подняться вместе с Лёней на его холм!
— Я вижу твою птицу, — сказала я, — У нее и вправду совсем голубые крылья.
Вечером
Под белым колпаком его смуглое лицо казалось еще неулыбчивее, а глаза полны мглы, как на дне ущелья.
— Хадыр, — сказала я, подлизываясь к этому мрачному красавцу, — вы, наверно, учились кулинарии еще дома? У вас так все вкусно!
— Нет, — нехотя отозвался он, — я был наездником.
— Вот это да! — вскричала я. — Как интересно! Участвовали в скачках? Брали призы?
— Брал.
Лёня тоже посмотрел на него с острым любопытством. Я уже заметила, что его по-особому привлекали люди, определившие себя в жизни, крепко державшиеся за что-то свое.
— Любишь лошадей? Вернешься к ним, когда отслужишь? — спросил Лёня, вынимая сигарету.
Глаза Хадыра вспыхнули.
— Никогда! — гортанно выкликнул он. — Пусть они пропадут! — И тотчас мимоходом добавил: — Здесь не кури. Есть место для курения.
Лёнька послушно сунул сигарету в карман. Правила заставы он исполнял с почти иноческой прилежностью. Это было тоже новое, чего я в нем не знала.
Лёнька безмерно удивился Хадырову ответу.
— Почему же? Если это твоя работа, твое призвание…
— А я знал, какое у меня призвание? — страстно вопросил Хадыр. — Я на конюшне вертелся, потому что так уроки легче было пропускать. Я был смелый, ловкий, меня кони принимали. Вот директор конезавода и стал из меня наездника готовить. На байраме в скачках пятое место занял. Все были взрослые джигиты, заслуженные, а мне тринадцать лет. В газете тогда написали: надо готовить из него чемпиона! Я школу совсем забросил. Мать поплакала, но у нее, кроме нас с братом-близнецом, еще шестеро, ей за всеми не доглядеть, а отцу даже нравилось поначалу: детей много, а почет по одному!
Хадыр замолк и задумался.
— Так ведь это не так плохо, — решилась пискнуть я.
Он угрюмо усмехнулся. И что это была за усмешка! Будто в самую темную полночь звезда блеснула, спеша вновь уйти за тучу…
— Я тоже так думал, если баран может думать. Брат-близнец школу кончил, в институт поступил, а у меня и семи классов нет. Всё аллюр отрабатываю, скакунов в шенкеля беру… На одном состязании конь споткнулся. Я вылетел из седла, сошел с дистанции. И вот, пока в больнице лежал, вся моя глупая жизнь, как караван по пустыне, мимо прошла. Главное, я не коня, а славу полюбил! Этому нет прощенья. В армию взяли нас троих из аула; те недалеко служить остались, а я вон куда попал. А хоть бы и на край света! Мне теперь тысячу километров надо пешком пройти, чтоб себя понять.
Ожесточившийся Хадыр стукнул кулаком по ладони. Мне хотелось его утешить. Ведь он ругал себя прошлого — а того Хадыра и вовсе нет! Был мальчишка самовлюбленный, падкий на лесть. Стал мужчина, у которого жизнь в самом начале.
Лёня, как будто мы думали в одно, спросил в ту самую минуту:
— После армии что думаешь делать?
Белки Хадыровых глаз блеснули вторично.
— Жизнь поправлять. Чего один близнец достиг, того и другой добьется. Пусть почет по двум сыновьям у отца будет!
— Слушай, а он и вправду похож на ягуара, — увлеченно сказала я, когда мы вышли на крыльцо. — Подберет лапы и прыгнет!
— Дурочка, — ответил Лёня. — Он на человека похож. Решил — и сделает.
13
Конечно, Лёня запомнил из детства очень мало. На заставе он не то чтобы вспоминал, скорее подтверждал в себе самое основное, что таилось в нем до времени. Его ноги вдруг сами собой, с восторгом узнавания, взбирались по крутым тропам на полонину — открытый солнцу и ветрам луг, ладонь горы, вскинутую превыше всех деревьев! — а руки ловко, не ранясь, цеплялись именно за те кусты, которые для этого пригодны, а не за колючий можжевельник, как я.
То, что он счастлив — счастлив одним присутствием здесь, своей уместностью посреди гор и пограничников, было написано на его лице. Он стал собран и… беззаботен! Не могу объяснить, как это сочеталось, но именно такое было у меня впечатление.
Лёнька казался в эти дни взрослее, но не от забот, как случается обыкновенно с другими людьми, а наоборот — от внутреннего покоя. Он отвечал на вопросы без душевной заминки и сам спрашивал об отце, не стыдясь более ни пробелов детской памяти, ни последующего мрака вокруг полузапретного для него отцовского имени.
Старшина Брусняков приглядывался к Лёньке очень недолго. Все его внимание сосредоточилось на мне.
Он незаметно, но постоянно переводил взгляд с него на меня и что-то, видно, прикидывал в уме, соображал насчет нас обоих.
— Ну что вы все во мне выглядываете? — кинула я ему, когда мы шли к собачьему питомнику и отстали на два шага от Лёни и Саши Оленя.
— Хочу выяснить, что ты за принцесса, — грубо ответил он. Впрочем, тоже очень тихо, опасливо стрельнув желтыми, рысьими глазами в Лёнькину спину. — Есть Леониду смысл с тобой хороводиться или другую поищем?
— Вы, что ли, искать будете? — дерзко сказала я. — Вы его вчера в первый раз видели, а завтра, может, в последний.
Он даже приостановился от возмущения и ярости.
— С мамашей его спелась? — прошипел, сузив глаза. — Задание получила, так? Привезешь и увезешь? Вдвоем парня будете мордовать всю жизнь?
— Вы ж ему не отец, — неуверенно возразила я, чувствуя уже за этим внезапным напором не злую, а добрую силу его души. И в страхе, не понимая, как же выбраться теперь из случайной путаницы, когда я выгляжу Лёнькиным врагом и погубителем в глазах Бруснякова, я горестно охнула, и из глаз моих хлынули слезы.