Весна
Шрифт:
И, наверное, дедушка делает ему строгое замечание:
— Букет у тебя не для того, чтобы ковырять им в чужих носах!
Толпа выпускниц с их родными выливается на улицу.
У подъезда института стоит вереница экипажей, колясок, пролеток, извозчичьих дрожек.
Снова объятия и поцелуи — это уже выпускницы прощаются друг с другом, обещают писать письма, обмениваются адресами, зовут друг друга в гости. Приглашений — тьма! Даже при желании невозможно поспеть всюду.
Хорошенькая Леля Семилейская садится со своей мамой в пароконную коляску. Очень элегантная и
— Звощик! — визгливо зовет Мелина «тетечка» и важно громоздится с Мелей на узкое сиденье извозчичьих дрожек.
Обе — и тетя и племянница — пухленькие, кругленькие, как сладкие пончики с вареньем. На сытеньких личиках, словно сахарная пудра, сияет горделивое самодовольство: «Мы из выжших! Пусть нищие плетутся пешком, на то они и нищие. А мы можем себе позволить…»
У меня в голове толкаются неясные мысли: "А про Соню и ее маму папа сказал бы, что это «нужно помнить»? Вот про этот жестокий стыд за стоптанную обувь, за перелицованное платье?..
И про гордость Мели, тщеславящейся попугайным нарядом «тетечки», шикарным рестораном «папульки», возможностью не ходить пешком, а ездить хотя бы в измызганной извозчичьей пролетке?.. Да, да, это тоже надо запомнить! На всю жизнь!
Первый наш «визит» — на Шопеновскую улицу, к Гороховым. Со времени экзамена по алгебре сюда ходила только Маня — на свои ежедневные занятия с Досей Гороховой.
В подъезде, где живут Гороховы, Маня останавливает нас.
— Вот что! — заявляет она очень решительно. — Ни одного слова о том… Понимаете? Можете рассказывать, как кто сдал географию, как кто чуть не срезался по физике. Но ни геометрии, ни алгебры у вас не было. Понимаете? Не было! — еще раз подчеркивает Маня.
Совершенно замороженные этим предисловием, мы входим к Гороховым с такими лицами, словно мы пришли на похороны.
Но хозяева так радуются нашему приходу, что мы сразу оттаиваем и перестаем торжественно пыжиться.
Горохов с интересом всматривается в каждую из нас, узнает, вспоминает разные смешные случаи, происходившие на его уроках в нашем классе. Конечно, он заставляет меня покраснеть, припомнив, как я заявила ему как-то, что «Яновской сегодня в классе нет»!
— А я уж тогда всех помнил, а про вас еще Юле и Досе рассказывал: «Есть в классе этакая Жанна д'Арк — не то девочка, не то мальчик, Яновская…» — И Серафим Григорьевич вспоминает это так беззлобно и весело, что я снова обретаю равновесие и смеюсь вместе со всеми.
Но Люся Сущевская продолжает дичиться. Она и идти к Гороховым не хотела. А теперь сидит позади всех нас, словно прячется.
Но Горохов хитро сощуривается.
— Показалось мне это, — говорит он, обращаясь ко мне, — что вы тогда вдвоем приходили?.. Помните?
Еще бы не помнить! Умирать буду, вспомню, как Люська стояла тогда перед Гороховым на одной ноге, а я не знала, куда девать свои треклятые лайковые перчатки!
А Горохов продолжает вспоминать:
— Ваша спутница тогда меня даже испугала. Вдруг охнула, сорвала с ноги туфлю и убежала… Что это с ней было?
Все хохочут. А я говорю самым кротким и невинным голоском:
— Люсенька, это ведь ты тогда была со мной? Так объясни
Серафиму Григорьевичу. Он интересуется…
— Меля, — кричит вслед Люся, — приходи к нам! Я тебя угощу мексиканским блюдом тирли-тирли!
Меля, не отвечая, презрительно вскидывает голову. Извозчик трогается… Прощай, Меля!
Родные разошлись. Разошлись и все выпускницы, кроме нашей компании. Мы отсюда пойдем не домой, а с визитами.
— Прощай, институт! — шутливо кричит Катенька подъезду, откуда уже больше никто не выходит.
Но дверь подъезда снова открывается. И из нее робко выскальзывает на улицу Соня Павлихина с чемоданчиком в руке.
Соня боязливо осматривается — ей непривычно очутиться на улице одной, без построенных парами девочек, без привычного конвоя: служителя Степы и классной дамы.
Увидев нас, Соня искренне радуется:
— Ох, хорошо, что вы здесь! А я уж горюю, что не простилась с вами!
— А там, в вестибюле, еще кто-нибудь остался?
Соня вдруг густо краснеет:
— Нет. Я последняя. Сейчас за мной моя мама придет. В Поневеж поедем…
Я понимаю — Соня нарочно выжидала, пока все уйдут. Тогда к подъезду подойдет Сонина мама. Она, наверное, дожидается где-нибудь за углом. Больше всего на свете Соня боится, как бы «они» не увидели ее маму.
Вдруг с лица Сони исчезает привычная маска пугливого зверька, в глазах зажигается радость.
— Мама! — И Соня бросается навстречу торопливо идущей к институту невысокой, худенькой женщине. — Мама!
Мать и дочь припали друг к другу, смотрят не насмотрятся одна на другую. Соня забыла обо всем: и о своем чемоданчике, который она поставила рядом с нами на тротуар, и о нас. Она забыла даже свой вечный страх, как бы кто, увидев ее маму, не понял, что они «бедные».
Нас Соня не стесняется — три года она дружила со мной, ходила с нами по коридору во время перемен.
— Мама, — знакомит нас Соня, — это мои подруги, я тебе говорила. Помнишь? — И Соня смеется беспричинным счастливым смехом.
— Как же, как же! — говорит Сонина мама, обнимая нас и тоже смеясь, как бы отражая радость Сони. — Спасибо, милые, хорошие!
Взявшись под руки, Соня и ее мама уходят.
Мы смотрим вслед им. Только я знаю, какую тайну, тяжелую, горькую, несут они в душе. Глядя вслед их удаляющимся фигурам, я думаю: «Пусть все будет хорошо! Соня, все, все будет хорошо, вот увидишь!»
Снова взрыв хохота, и обиженный голос Аюси, спрятавшейся за спинами подруг:
— Да-а! Объясни ему, объясни ему… А вот я бы посмотрела, как бы он сам, если одна туфля своя, а другая — мамина!..
В общем, беседа течет весело, непринужденно.
Но вдруг Горохов говорит, посерьезнев:
— А я вам тоже хочу объяснить одну вещь… Я недавно совершил один поступок… ну, скажем, странный. Вы знаете, о чем я говорю…
Мы молчим. Ведь дело не в нашем ответе: мы ждем обещанного Гороховым объяснения.