Весной Семнадцатого
Шрифт:
– Киш-ка! Сана! Наше вам, до-сви-да-нье!
Шурка давал сдачи, отскакивал, смеясь.
– Франц, ты все перепутал! Никогдашеньки не научишься разговаривать по-русски...
– Ком, ком! - манил пленный. - Фэрштее их дойч? Ну?.. Ха-ха-ха! Франц шприхт русишь ат-лич-но! Кишка об-рат-но дойч найн... Плёхо школа, я? Ошень!
– В школе у нас по-немецки не обучают, это в высшем начальном будут учить. Найн дойчн школа, - объяснял Шурка. - У нас школа ого какая, заходи, погляди... Но все равно я по-вашему разговариваю лучше, чем ты по-русски, хвастался он. - Слушай, Франц, слушай, что я знаю:
Их хлиба ди шуле,
Их хлиба дас шпиль,
Их хлиба ди бюхер,
Их хлиба гарфиль!
безбожно врал и орал Шурка
– Зер гут! Колоссаль! Ошень карошо! Кровная немецкая пес! - выпаливает Франц все, что знал, поощряя Шуркины труды и успехи.
Потом они с отцом угощались табаком, батя принимался за глину, за горшки, Франц сидел подле него, и они подолгу разговаривали, понимая и не понимая, кто чего толкует, помогая себе постоянно мимикой, руками, переспросами, и только от одного этого в избе становилось светлее, веселее. Мамка громче хлопала дверьми, живее возила ухватом в печи, Ванятка, если был дома, забирался к Францу на колени, играл кепкой с пуговками. Про Шурку и говорить нечего: он и уроки делал, и слушал, о чем речи на кухне, и мамке случаем подсоблял, и у него еще оставалось время ошалело носиться по избе туда-сюда, выкрикивая по-немецки, что вспомнится, взбредет в голову, чтобы Франц слышал, и, поглядывая на старателя, кивал и подмигивал ему одобрительно.
– Да раздевайтесь, Франц Августыч, жарко в избе. У меня ноне хлебы, дас брод, ну и натопила лишку... Сымайте одежу, не знаю, как по-вашему сказать, а по-нашему - раздевайтесь, будьте как дома, - приговаривала радушно мамка.
Она таки допыталась у пленного, как зовут его отца, и постоянно теперь величала по отчеству. Австрияку-немцу это, видать, было весьма по душе, он платил тем же.
Нащелкивая каблуками, смущаясь и покоряясь хозяйке, уморительно кланяясь на обе стороны, матери и отцу, чтобы не обидеть, застенчиво бормоча, глотая обязательное "...шен!", Франц распоясывался и вешал шинель и ремень на гвоздь около двери. Жердило в серо-голубой, опрятной, точно сегодня наглаженной утюгом, военной куртке без погон, со стоячим, застегнутым воротником, и такого же невозможного цвета шароварах с порядочной заплатой на левой коленке, он живо оправлял, одергивал мундир, проходился пятерней, что гребенкой, по курчаво-каштановой шапке волос. Теперь он усаживался на табуретку плотнее, занимал ее всю без остатка, клал по-домашнему, удобно ногу на ногу. (Шурке всегда при этом думалось, что Франц стыдится заплаты, прячет ее.) Беседа у них с батей сразу становилась приятельски-задушевной, хотя больше говорил хозяин, гость слушал, но уж если принимался толковать, разгорячась, сыпал по-немецки горохом, лаял и потом сам над собой смеялся.
Поначалу отец обязательно повторял свое, неодобрительное: про царя и революцию. Но и тут кое-что бывало новенькое для Шурки. Он даже удивлялся, почему батя до сих пор молчал, не рассказывал, например, о том, что видел царя.
– При Николае народу жилось плохо, ну и без него не будет много добра, коли менять пустое на порожнее, как сейчас. Про нужду закон не писан, и не напишет никто, не-ет! Не жди на дворе порядка от беспорядка... Царь был батюшкой, революция станет матушкой... Да кому? Неизвестно еще.
И тут же непременно осуждал царя:
– А верно, пустая была голова, хоть и в короне. Доцарствовался, свалилась династия Романовых. Может, и не встанет больше на ноги, как говорят. И очень даже просто, что не поднимется, ежели судить-рядить по самому по Николаю... Видал я его, довелось однажды на фронте, после отдыха и переформировки. Смотр он делал дивизии нашей, оперед, как нам идти сызнова на позицию. Порядок, что ли, такой был, не знаю, али случай, захотелось поглядеть на вояк, - нас и сунули. Одним словом, парад, по-нашему. Форштейн?
Отец выпрямился на скамье, резко повернул голову к Францу, подбородок как бы положил на плечо себе, замахал руками, показывая, как они молодецки шли-маршировали, и пленный понял, о чем он говорит, кивнул.
– Гоняли, гоняли нас, голубчиков: равняйсь, кругом, на месте, марш, устали до смерти; выстроили, наконец. Фельдфебель, волкодав наш, по рядам ходит, в морду так кулаками и тычет, орет, лает: "Замри и не дыши, ешь глазами его императорское величество, кричи "ура" во всю глотку... Гляди-и у меня!"
– Фэлдвэбл? Ура? - переспросил Франц и покачал головой, давая знать, что он не одобряет фельдфебеля и его замашки.
– Ладно, ждем, - продолжал глуховато рассказывать батя, все быстрей толкая перед собой гончарный круг и ожесточенней ударяя ладонью по глине, делая из лепешки дно горшка. - Ну, говорю, ждем, стоим вольно. Тут команда "смирно!", подошла целая орава начальства, сплошь генералы. Который царь, и не разберешь, не разглядишь: все одинаковые - блестят, сверкают, аж в глазах рябит, слезы наворачиваются, ветрище, а утереться нельзя. Ревем и моргаем и опять ревем, будто от радости. Видим, наперед один выходит, невзрачный такой, попросту сказать, вовсе плюгавенький, с бороденкой - старая мочалка хоть мойся, хоть выбрось, - обтрепыш, никакого вида. И шинель, фуражка, погоны вроде полковничьи. Никаких особых знаков различия, - стало быть, не царь, а почему-то вылез наперед. Стоит и перчатку теребит, помню. Кажется, что-то сказал, не слышно, не разберешь: со всех сторон "ура" кричат, стараются. Ну и мы заорали, как требуется. Это мы умеем, "ура" кричать; обучили... Вот и весь смотр, на том он и закончился. Разошлись, даже не помаршировали, потому война, не до этого, должно быть, а гоняли...
– Я, я! - живо откликнулся Франц. - Мир - здрастай! Война - до-лой!
– Долой-то, конечно, долой, я насчет царя нашего говорю, понимаешь? "Неужто это был царь, полковник-то? - спрашивает опосля сосед. - Как же он генералами командует, раз чином ниже?!" Волкодав, сволочуга, услыхал, точно с цепи сорвался, вскинулся на солдата, прямо глотку перегрызть готов, матерится: "Ты еще скажи, унтер!.. Два наряда вне очереди на кухню, раз самого императора отличить не можешь от какого-то штабного дурака полковника! Я сам его заметил, идиота, из свиты, должно, вылез, мешал государю разговаривать с войском... Слушай, олух, царь был самый большой, высокий, в золоте и серебре, эполеты с вензелями. Как ты, защитник престола-отечества, спутал дерьмо с брильянтом, какого-то замарашку-полковника, нестроевика, с его величеством, верховным главнокомандующим?.. Тр-р-ри наряда!" А ему, фельдфебелю, помню, ротный и говорит: "Вы бы, Елизар Иваныч, очки носили, что ли, ежели близорукие... то царь и есть. Какого вам еще хрена надо?!" Что тут было! Конфуз и смех...
– Царь - хрен! Ха-ха-ха!.. Зер гут! - качался, чуть не падал с табуретки Франц.
– А наряды свои волкодав не отменил, озлился...
– Арбайтен? Ватерклозет?
– Да нет, говорю тебе, на кухню, картошку чистить. Тот и радешенек, мой-то сосед. Тепло, под крышей, полный котел костей, - глодай досыта, повар не скажет слова... Которое солдатье потом даже завидовало: счастливый, мол, из-за царя попал на кухню, нажрался на неделю, а мы угодили в окопы. Дивизии, слышь, иконку подарил царь, водочку себе оставил, любитель известный... Шнапс тренькать - сам, соображаешь? А нам - иконку, - еще раз объяснил отец Францу.