Ветер северо-южный, от слабого до уверенного
Шрифт:
Не пойму, как такое получилось. Сам, наверное, виноват, недосмотрел, недоучел. Как теперь исправить - ума не приложу. Кончать, что ли, с вами пора?..
Господь на минуту задумался. Никто не посмел прервать паузу. Самосейкин прервал бы, но опять у него язык будто окаменел.
– Да, изоврались вы, ребята, капитально, - продолжил всевышний после паузы, - и в этом ваш главный грех, а не в безверии. Ну, с тобой-то ясно, "видный общественный деятель", тебя положение врать обязывало, а что вы с народом сделали, окаянные?!
– Ишь ты, обманули его, агнца Божьего!
– всемилостивый ругнулся матом.
–
Какое мнение будет у членов комиссии?
Председатель быстро глянул на заместителя, тот едва заметно кивнул.
– У нас будет такое предложение, Господи, - солидно изрек председатель, - вариться ему в кипятке вечно!
– Ну, что же, - не раздумывая прошепелявил Господь, - я утверждаю это предложение. Аминь! Вечная мне слава!
– Вот так, - добавил Господь, повернувшись к Самосейкину, -решение окончательное и обжалованию не подлежит. Сурово, но по совести. Я ее в каждого из вас вкладываю, куда же вы ее деваете в процессе жизни? Вот ты можешь мне ее предъявить? Я б, ей-Богу, сразу все простил.
– Не могу, - едва выдавил из себя Самосейкин, - но как же так, Господи, я ведь только успел тебя возлюбить! Только успел, а ты!.. Э-э-х! Ну, потерял я ее, обронил где-то, а ты мне за нее... Всемогущий, что такое вечность?! Разве ж это возможно?! А амнистии-то бывают у вас?
– Никаких амнистий!
Тут поднялся из-за стола первый заместитель председателя комиссии, он оказался очень маленьким рыжеватым человечком, у него тоже над головой светился нимб, только поменьше, чем у всевышнего, а на губах его играла дьявольская улыбка.
Заместитель воздел свои маленькие ручки ввысь, какая-то неведомая сила подхватила Владлена Сергеевича и понесла в бездонную, пышущую нарастающим жаром тьму.
– Палачи, вешатели, долой Богомать, вся власть грешному народу, простите, я больше не буду!!!
– голосил Владлен Сергеевич, но вряд ли его вопль был слышен Господу Богу и Боговым подручным, а если и слышен был где-то по ту сторону белой двери, то, конечно, в отредактированном и причесанном виде...
Тут-то Владлен Сергеевич и проснулся. Утро еще едва брезжило, и он долго, наверное, минут десять лежал в постели, непонимающе лупал глазами, ждал адского огня. И только потом понял, что все предыдущее было только сном.
Но так сильно был взволнован Владлен Сергеевич, что уже не мог больше заснуть. Он даже не мог терпеть, пока проснется Катя, он разбудил ее, чтобы сейчас же рассказать ей свою захватывающую ночную эпопею.
Голос жены спросонья был таким недовольным, что желание рассказывать сразу исчезло. Но требовалось же сказать хоть что-нибудь.
– Слушай, Кать, - сказал Владлен Сергеевич, - когда я умру, пусть на моем памятнике будет такой текст: "Я тоже хотел спасти мир. Господи, ради какой глупости потрачена жизнь!". Это серьезно, Кать, это мое завещание, запомни!
– Спятил, что ли?
– буркнула жена.
– Да за такую подпись меня же сразу оштрафуют! Скажут -хулиганство...
И она заснула снова.
Начинался новый день, а вместе с этим возобновились и колики в животе Владлена Сергеевича.
Афоня
А вообще-то, надо же когда-то начинать воспитывать в себе всевозможные полезные качества, если уж не повезло с ними от рождения.
Но добиться желаемого результата в мысленном путешествии вдоль потолочной трещины никак не удавалось. И Афоня все заметнее нервничал, хотя против этого и была нацелена его психологическая тренировка. Ему страстно хотелось каким-либо способом взобраться к потолку и там провести необходимую траекторию пальцем. Хотелось так, что хоть вой от досады.
– Брось, Афанасий!
– в который уже раз заботливым голосом посоветовал желтолицый и желтозубый дядя Эраст, занимающий соседнюю койку. Вернее койку наискосок, у двери.
А вообще-то, палаты в кивакинской райбольнице были сплошь восьмиместными, так что соседних коек насчитывалось всегда семь, только какие-то были более соседними, какие-то менее. Но и это хорошо, если учесть, что раньше, когда в здании еще размещалась казарма, кавалеристы вообще любили ночевать поротно и в два яруса.
– Счас, дядя Эраст, попробую еще раз и брошу!
– отозвался Афоня, стискивая зубы, - действительно, психом сделаешься от такого лежания.
– Бросишь, значит, слабак, - решил подзадорить Афоню третий сопалатник Тимофеев, мужчина солидный и основательный, - вот я дак запросто это делаю, хоть по диагонали из угла в угол прохожу, хоть - по периметру. Запросто делаю, потому что у меня и воля, и настойчивость, и усидчивость лежачая, и другие морально-психологические качества.
– Тьфу, - сказал в сердцах Афоня и сел на постели, - аж в глазах синенькие-зелененькие! А все врешь ты, Тимофеев. Врешь, потому что ничем нельзя доказать - прошел ты или не прошел. Я вот честно говорю: "Не получается!" А ты врешь. Сам выдумал это дурацкое испытание на выдержку, меня втянул... Тьфу, зараза! Теперь и не отвязаться никак.
Обычно маленькая больничка всегда бывала набитой под завязку и даже более того, то есть обычно даже в коридорах лежали страждущие люди, но теперь как-то так удивительно совпало, что никто в Кивакине и окрестностях долго ничего не ломал, долго никому не приспичивало что-нибудь отрезать от себя. Затишье это было шатким и временным, готовым в любой момент смениться резким наплывом постояльцев. Но этот момент все не наступал.
В палате установилась привычная унылая тишина. И Афоня, сам не заметив как, начал потихонечку насвистывать какой-то мотивчик. Он, по-видимому, не мог жить без песен. Мир для него был, как говорится, без песен тесен. Он пел их редко, можно сказать, никогда не пел, ведь нельзя же называть пением бесконечное повторение на разные лады, а то и на один лад единственной невразумительной строчки. А чаще Афоня просто насвистывал или мычал запавший в ум мотивчик. Бывало даже, читал книжку, а сам в это же время мурлыкал едва слышно нечто расхожее.