Ветер в оранжерее
Шрифт:
19
Выйдя из общежития, мы сели в такси и поехали к Даниловскому рынку. Это было неожиданное решение, по крайней мере для меня.
— Давай купим плана, — сказал Кобрин, как только ржавая пружина захлопнула за нами дверь общаги.
Мы снова были одни. Вокруг словно бы кружились в морозно-солнечном воздухе деревья сквера, проезжающий мимо голубой троллейбус, звуки текущей куда-то уличной жизни.
— Давай, — согласился я, осторожно
— А на обратном пути затаримся, — сказал Кобрин. — Подождут немного… Блядский Гром! — вспомнил он вдруг.
В остановленном нами такси я сел вперёд, а Кобрин — на заднее сиденье. Всю дорогу он менял положение — то отваливался назад, и я чувствовал тогда его волчий взгляд у себя на затылке; то опирался локтями на моё и водителя сиденья и дышал при этом в наши щёки и волосы страшным горячим перегаром.
— Ну вы, ребята, и даёте! — недовольно сказал рыжий плоскомордый таксист в мохеровом шарфике.
— А в чём дело? — спросил я.
— В чём дело… Выхлоп какой от вас! В чём дело… Все стёкла запотели.
— А ты окошко открой, — сказал я.
— Андрей, — сказал Кобрин, навалившись сзади на подавшееся сиденье (аляска с оранжевым капюшоном стала при этом движении горбом у него за плечами). — Я думал, ты уже не вернёшься, когда пошёл к своей Прекрасной Даме за вещами.
— Игорь, — поморщился я.
— Ну хорошо, хорошо, когда ты пошёл к Лене… Ты так долго не выходил оттуда. А?
— А я думал, что ты не вернёшься. А? — сказал я.
Я хотел добавить, что сильно опасался, что холодноглазая Ольга не выпустит его, но побоялся спугнуть Кобрина. В эти минуты мне показалось, что между нами началось какое-то сближение и я скоро узнаю что-то важное о Кобрине, такое, без чего он никак не складывался в моей голове в единое и законченное целое. Это (то есть то, сложится он или нет) почему-то беспокоило меня, и узнать, например, что же всё-таки мучает его, или, скажем, трус он или нет, почему-то представлялось жизненно необходимым.
— Всё равно, — сказал Кобрин, толкнув нас с водителем в спинки и отвалясь назад. — Всё равно, на её месте я бы тебя не выпустил. Не выпустил и всё. Мне кажется, ты рискуешь много потерять. Может быть, подвяжем? Сейчас курнём, похмелимся — и по норам. Никто ничего не узнает, только мы с тобой будем знать, что ты проиграл.
— Слушай, меня и без тебя тошнит, — сказал я.
— Меня, кстати, тоже, — сдавленно сказал Кобрин. — Шеф, сверни-ка в тот переулочек.
— Зачем? — настороженно поглядел в зеркальце заднего вида таксист.
— Сверни, говорю.
“Волга”, пробуксовав в глубоком сыром снегу, вывернула в переулок.
— Тормози, — сказал Кобрин, быстро открыл дверцу, высунулся из неё — и его вырвало в грязный обочинный снег.
— Поехали, — сказал он через минуту, передохнув и утёршись носовым платком.
До Садового кольца мы доехали в полной тишине.
— Андрей! — подал, в конце концов, голос Кобрин.
— Что? — спросил я.
— Ты ведь знаешь английский?
— Знаю.
— Хорошо?
— Хорошо.
— И ты читал Хэма, Бирса, Стейнбека на английском?
— Да, Игорь.
— И как они, в оригинале? — помолчав, спросил он.
20
У Даниловского рынка мы отпустили таксиста, я остался ждать на противоположной от рынка стороне широкой улицы, а Кобрин отправился куда-то в крытый павильон, чтобы, как он выразился, “заарканить парочку душманов”.
Ожидая Кобрина, я прохаживался туда-сюда по убитому и немного раскисающему под солнцем снегу, мешая торопившимся и оскальзывающимся прохожим и напряжённо думая о стакане водки и о возможности принять горизонтальное положение в каком-нибудь тёплом и безопасном месте.
Шапки у меня не было, лёгкий ветерок шевелил и разбрасывал мои волосы, пушистые после душа и ломкие от многодневного пьянства. Перчаток тоже не было, руки я держал в карманах, но делал это скорее по привычке, чем от холода. Внутренний температурный датчик, по-видимому, так и не наладился, меня бросало то в озноб, то в жар, а насколько тепло или холодно было на самом деле, я понять не мог. Однако я пытался определить это косвенным методом — по тем людям, которые проходили мимо. Судя по их бодрому шагу, свободно распущенным шарфам и широко открываемым для разговоров ртам, должно было быть градуса два-три мороза, не больше.
Отмерив себе дистанцию от торчавшей из снежного террикона, тянувшегося вдоль края дороги, пачки из-под папирос “Герцеговина-Флор” — зелёно-чёрной, с золотом (красивый цвет жука — из тех, что я ловил в детстве на белых душистых цветах каких-то кустов), — до дерева, обвязанного зачем-то куском толстой стальной проволоки, я ходил туда-сюда, поворачиваясь через левое плечо и не останавливаясь ни на секунду. Остановиться мне было страшно.
Сегодняшние пиво и портвейн уже улетучились, или всосались, или же вообще в принципе не могли мне помочь, — накатывала волна тошноты, темноты в глазах и жуткого какого-то умопомрачения. Как в душевой.
Казалось, стоит на мгновение остановиться — и я рухну в обмороке под ноги прохожих.
Вдобавок к этому, мысли стали расползаться по сквозистым безнадёжным коридорам: в одном ожидало воспоминание о моём исключении из института, в другом — призрак нищеты и лихорадочная попытка вспомнить, где именно я спрятал свой паспорт, в третьем — тягостное осознание того неоспоримого факта, что из сора, в котором я сидел уже по самые глаза, не выросло ничего, я ничего не написал за последние полгода. Не зря я не любил литинститутского пристрастия к строчкам Ахматовой: “Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда”. Сор был, а стихов — нет. Некоторая писательская заносчивость Кобрина была, может быть, и смешной, однако он всё-таки писал, и довольно неплохо, и печатал свои повести, а мы все оставались шантрапой, обременённой какими-то лживыми надеждами.