Ветер в оранжерее
Шрифт:
— Это нужно под язык, вот так, — показал он, беря из коробочки ещё один квадратик и целиком осторожно укладывая его в сине-алый рот.
Мы с Кобриным слизнули с ладоней свои треугольнички, и через некоторое время (а Чанд как-то незаметно стал говорить один, произносил с упоением какой-то длинный монолог) я услышал самую чудесную речь из всех слышанных мною до и после этого дня. Я не помню, о чём говорил индус, но слова его упоительно катились по мягким ухабам, ложбинкам и взгоркам сказочной ласкающей кривизны. Возможно, он был и остроумен, я помню, что я не раз счастливо
— А знаете, зачем кот, когда я его глажу, подымает хвост?
— ……..?
— Чтобы я знал, что он закончился и его нужно гладить сначала.
Затем Чанд поставил на проигрыватель пластинку какого-то аргентинского певца и гитариста — и я услышал такую музыку, какую впоследствии долго и тщетно разыскивал в магазинах и у коллекционеров, желая хотя бы вскользь ещё раз прокатиться по той волне наслаждения, в которую эта музыка тогда, за несколько коротких мгновений, окунула меня всего.
22
За окном потемнело небо, и воздух в комнате начал густеть. Кобрин потянулся к выключателю бра, висевшему в изголовье моей кровати, устланной кашемировой шерстью.
— Нет! — воскликнул Чанд. — Не включай. Скорее одевайтесь! Бежим! Мы должны успеть увидеть солнце. Бежим — на воздух, из этой клетки.
Он сбросил тапочки и стал натягивать кроссовки, второпях заговорив вдруг с довольно сильным акцентом (если это только мне не почудилось).
— На западе, перед этим домом, в котором мы находимся, нет горизонта. Есть только другие дома, пятиэтажные и девятиэтажные. За них скоро завалится солнце. Бежим, потому что никто из нас не знает, когда снова сможет увидеть солнце.
Если не ошибаюсь, он ещё говорил что-то о каком-то Владыке Зверей, мы с Кобриным спохватились и стали натягивать куртки, и в промельке сознания я как бы со стороны увидел свою собственную мысль: “Вот так и становятся всякими гуру”.
Затем мы в неудержимой спешке выскочили из комнаты и подбежали к лифту, но, решив тотчас же и как-то одновременно, все вместе, что лестница надёжнее, бросились вниз по узкой грязной лестнице с тонкими металлическими перилами, гнутыми и местами даже завязанными узлом, спотыкаясь и не столько сбегая вниз, сколько обрушиваясь — с десятого или двенадцатого, не помню, но очень высокого этажа.
Выскочив из стеклянных дверей огромной развёрнутой книжки общежития, я пережил ликование и содрогание едва выносимого счастья — солнце ещё не успело скрыться за пятиэтажками, в ту секунду, когда мы оказались на улице, оно как раз коснулось нижним своим тяжёлым и ослепительным краем плоской крыши стремительно потемневшей хрущёвки.
Мы успели.
Всё ещё качаясь от радости, я уже спокойно смотрел, как большое зимнее солнце грузнет и быстро оседает вниз, за крыши, и облака вокруг вспухают ослепительным жидким золотом, более ярким, чем само светило.
— Горизонт, пылающий жёлтым огнём, сулит царям большое несчастье, — сказал индус.
— Но это не горизонт! — воскликнул я.
—
На свежем воздухе, в окружении московских зданий, машин, чёрных пешеходов, голосов, гудков и карканья ворон, мы словно обрели потерянный было дар речи.
— Поехали с нами, — сказал я Чанду, не желая расставаться с этим странным человечком.
— Поехали, — поддержал меня Кобрин. — Отвяжемся у нас в общаге.
— Тёлки, тачки, пепси, фанта! — закричал я, выкидывая руку, чтобы остановить такси.
Мы сели в машину и ехали бесконечно долго по какому-то совершенно незнакомому, чрезмерно красивому и страшному городу, всё время кружась вокруг уходящей в темнеющее небо телебашни.
Вспоминая об этой поездке, я жалею подобравшего нас таксиста.
Таксист, по-моему, молчал. Мы же — я, Кобрин и Чанд — говорили, причём одновременно и каждый своё.
Чанд говорил о том, что город страшен, и что зелень и деревья пробьют бетон, и что даже сейчас, если хорошо всмотреться, можно увидеть, как шевелится свежая листва на месте каменных стен.
Кобрин всё время повторял одно и то же.
— Пойдёмте! — говорил он, мучаясь от какого-то несбыточного желания. — Пойдёмте на пляж. Мы будем идти по широкому золотистому пляжу, на который будет накатывать бирюзовый пенящийся океан, и навстречу нам, — в этом месте он повышал голос, — и навстречу нам будут идти прекрасные девушки с золотистыми длинными волосами и загорелой кожей с зеленоватым отливом и прекрасные юноши с золотистыми длинными волосами, загорелые, и кожа их будет отливать зелёным… Пойдёмте на пляж! — начинал он снова через секунду.
Я же, сидя на переднем сиденье, воображал себя почему-то как бы вынесенным приблизительно метра на полтора перед корпусом жёлтой “Волги” и при каждом повороте в ужасе кричал: “Осторожно!”, так как боялся, что таксист заденет мною о соседние машины или о придорожный столб, а мне зачем-то непременно нужно было вернуться, я уже не помнил — зачем.
23
Увидев из окна такси приближающееся здание литинститутской общаги, усыпанное светящимися прямоугольниками вечерних окон, а также троллейбусную остановку, на которой толпились освещённые фонарём люди, окончившие свой трудовой день, ту остановку, с которой мы с Кобриным стартовали сегодня на Даниловский рынок, я вдруг вспомнил, зачем вообще мы выходили с ним сегодня из общежития. За водкой! Нас ведь ждал народ, помирающий с похмелья!
— Стоп! — сказал я таксисту. — Нам нужно проехать чуть дальше.
Мы остановились на улице Яблочкова, у магазина “На ступеньках”. На этих самых ступеньках в полутьме толкалась не очень сильно вываливающаяся на улицу очередь — значит, в магазине что-то давали, и давать, скорее всего, начали недавно, не весь ещё микрорайон успел об этом узнать. Я обрадовался и как бы немножко протрезвел.
— Подожди здесь, мы быстренько возьмём водки и поедем на Добролюбова, — сказал я водителю.
Он беспрекословно подчинился.