Ветер в оранжерее
Шрифт:
Кобрин взбирается наверх и вот-вот войдёт, распознав по голосам место утренней пьянки, в комнату номер пятьсот шесть, увидит там Зою Ивановну, выпьет и через несколько минут выйдет со мной в коридор и скажет те слова, с которых мы начали своё повествование. Он скажет:
— Я хочу эту женщину.
Вот мы и набрели с вами на то самое мгновение, которое уже было предуготовлено нам заранее, и от этого непростительного подражания тайне внутреннего устройства вечности мне становится жутко.
4
Кобрин
— Круто вы нарезаете, чуваки! — сказал он обессиленным, едва слышным голосом.
Взгляд у него был странный. Все, кроме Зои, замерли на секунду, затем, с явной неохотой принимая Кобрина, зашевелились снова, я расслышал как кто-то сказал, что любимое выражение Кобрина “рубай хвосты”, а тут сам пришёл на халяву. Тогда я потребовал чистый стакан и налил в него водки.
— Будешь, Игорь? — спросил я его.
— Андрюха! Красавчик! — почти прошептал Кобрин эти бодрые слова.
Выпив, он уставился на меня.
— Ну что, продолжим?
— Нет, — сказал я.
— Продолжим? — повторил Кобрин.
— Нет, — сказал я.
— А я не верю, — сказал Кобрин. — Думаю, что продолжим.
— Андрюша, познакомь меня с твоим другом, — подсела к нам Зоя.
Кобрин долго, не отрываясь, глядел на неё, и вскоре лицо его несколько ожило, как будто внутри у него ослабла какая-то пружинка и он принял какое-то решение.
…Я в эти минуты представлял из себя нечто среднее между балансирующим над бездной канатоходцем и буридановым ослом.
С одной стороны, нельзя было не остановиться. Лиза. Выздоровление и Лиза — вот всё, о чём я думал до момента появления Кобрина.
Но, с другой стороны, как только он появился, мысль о том, что я оставляю и как бы предаю его, стала делать во мне непрекращающиеся и ни к чему не ведущие круги, похожие на движение качелей, которые раскачали так, что они летят уже по кругу, и которые каждый раз, проходя через самую высокую точку своего полета, замирают с некоторым нерешительным вздрагиванием…
Я словно бы отплывал от Кобрина, и он смотрел на меня, как на отплывающего.
Именно таким, не совсем понятным, провожающим взглядом он поглядел на меня, когда я отказался от очередных ста граммов, и тут же, тяжело ухмыляясь и щуря глубоко посаженные голубые глаза, повернул лицо к Зое Ивановне, глядя на неё неотрывно с какой-то кровавой мрачностью.
Мне, конечно, было бы на руку — подсунуть ему, попросту говоря, вместо себя Зою, а самому выскользнуть, однако смириться с подлостью подобного поступка я всё-таки не мог.
— Нет, я не буду пить, — снова повторил я через несколько минут.
— Давай выйдем, — сказал тогда Кобрин.
Мы вышли в коридор.
— Я хочу эту женщину, — сказал Кобрин, твёрдо расставляя слова.
Что ему взбрело в голову, думал я, и соображает ли он вообще хоть что-нибудь. Я не знал, как объяснить ему (да у меня и не было на это сил), что ему не следует связываться с Зоей, что это не в его стиле, что ему будет плохо от этого. Я вспомнил, как мы со Злобиным подтягивали его на верёвках к форточке, и как я, высунувшись, протянул ему в форточку руку, в которую он вцепился своей тяжёлой костистой рукой; я вспомнил
Я рассказал ему почти всё, что знал о Зое Ивановне. (Ниже я наконец-то познакомлю с Зоей и читателя, правда, далеко не в тех же самых словах и красках…)
— Мне всё равно, — сказал Кобрин после того, как я закончил.
В этот же день он исчез.
5
Зоя Ивановна…
Зоя Ивановна бескорыстно любила русскую литературу. Причём бескорыстие её достигало тех пределов, где любовь уже начинает походить на болезненную привязанность мазохиста.
Она преподавала литературу в школе и даже имела звание заслуженной учительницы, несмотря на то, что было ей всего около тридцати лет.
Однажды, познакомившись с каким-то прибалтийским поэтом (пившим, однако, водку не хуже орехово-зуевских ткачей), Зоя Ивановна побывала в общежитии литературного института. С тех пор любовь её к литературе стала приступообразной, а вся жизнь её приобрела циклический характер, напоминавший неровный распорядок жизни Игоря Кобрина, с которым ей суждено было рано или поздно столкнуться.
Давно расставшись с прибалтом, Зоя Ивановна не смогла расстаться с литературным общежитием.
Хорошо зная, что её ожидает в общаге, она всё же снова и снова приезжала туда из далёкой Балашихи, всегда утверждая, что приехала ненадолго, на часик.
Она любила белые блузки с кружевными воротничками, красиво оттенявшие её смолянистые чёрные волосы, тугие восточные глаза и узко выщипанные брови. Под этой кружевной белизной необыкновенно свежо прятались в белье её тяжёлые груди. Волны именно свежести и здоровья шли от её узкого в талии тела и от белых, гладких и полных щёк, под кожей которых всегда почти был разлит румянец — такой, как будто Зоя Ивановна только что выпила стакан горячего глинтвейна. Она отращивала длинные ногти, красила их в яркие цвета, и поэтому бросалось в глаза, что большой палец её руки несколько неприятно гнётся в обратную сторону.
С собой у неё обычно была книжка какого-нибудь поэта Серебряного века. Более всего она, конечно же, любила Гумилёва и Георгия Иванова.
Как только Зоя Ивановна появлялась в общаге, её, словно букет, помещали за грязноватый общежитский стол и предлагали выпить, отлично зная, что она не сможет удержаться и даст из своей учительской зарплаты денег на продолжение пьянки.
Первые несколько рюмок она выпивала с большим воодушевлением, целовала знакомых студентов полными губами и читала любимые стихи. Затем во всех её движениях начинала проступать какая-то тревога, и она пробовала проститься и уйти. Это никогда ей не удавалось. Когда она произносила фразы, вроде “у меня дочка осталась без присмотра”, или “я обещала, что буду не позже десяти”, на лице её появлялось странное недоверчивое выражение, словно она слушает себя в записи и не совсем узнаёт свой голос.