Ветер в оранжерее
Шрифт:
11
Прошло ещё несколько дней.
Утром я лежал в постели Елены (самой Елены не было, она уехала на свои театральные занятия) на удивительно нежном белье. Во всех общагах страны я всегда удивлялся этому впечатлению нежности и шелковистости, которое оставляло бельё женских постелей. У домашних женщин подобной нежности белья мне почти никогда не приходилось встречать, исключение составляли две или три женщины, которые
В руках у меня, если не ошибаюсь, был Ницше, тоненькая книжка в мягкой лаковой светло-оранжевой обложке — “Так говорил Заратустра”. Точно такая же книжка лежала тогда в каждой почти из комнат.
“Ты близко подходил к ним и всё-таки прошёл мимо — этого они никогда не простят тебе”, — читал я, и то, что мне казалось последнее время моей бедой, начинало представляться совсем в другом, каком-то даже возвышающем свете.
Бедой же казалось то, что я нигде, даже в общаге литинститута, не становился своим среди своих. “Он не такой, как мы. Только старается иногда притвориться”, — говорил за спиной у меня бывший лучший друг Рома Асланов.
Долгое время я казался себе делателем, затем пришло понимание того, что я, скорее, всё-таки наблюдатель, и всё, совершаемое мною, — только попытка вынести себя самого как бы за пределы общей атмосферы в какую-то ледяную окончательную ясность. С другой стороны, предпринимались и обратные попытки — чтобы не быть наблюдателем, я пытался участвовать в жизни самым яростным образом. И всё же оставался наблюдателем.
Такими мыслями была заполнена в те минуты моя голова.
С того самого дня, когда Зоя Ивановна чуть не перекусила алюминиевую ложку, я не пил.
Пожалуй, это был один из самых больших перерывов за всё последнее время, и я испытывал странную раздвоенность чувств. С одной стороны, я с каждым днём всё больше трезвел, водопад мыслей и ощущений, перегороженных пьянством, как плотиной, набегал, приятно теснился внутри и вот-вот, казалось, должен был прорваться и хлынуть. Я был переполнен и свеж, как заново родившийся, всё казалось новым и необыкновенно дорогим, словно бы уже потерянным однажды — решительно и навсегда — и вдруг снова обретённым каким-то чудесным образом.
С другой стороны, чем свежее и полнее я себя чувствовал, тем сильнее становилось искушение взорваться от этой полноты в компании зрителей — и слушателей-алкоголиков. Попросту говоря, с новыми силами вернуться к братьям-алкашам.
В двери постучали.
Завернувшись в простыню и не решив ещё, что я отвечу, если это будет кто-нибудь с предложением выпить, скажем, Башмаков, я сунул ноги в крошечные Еленины тапочки и, ломая ноги на каблуках, почти на цыпочках подошёл к двери.
В дверях, подымая на меня глаза за толстыми линзами очков, стоял хлопотун Гамлет.
— Андрей, — сказал он. — Ты самый трезвый. Сделай что-нибудь. Зоя чуть не умер.
12
В
Мы поднялись на шестой этаж, где в коридоре встретились с толстой и весёлой соседкой Лизы. Я с удовольствием поздоровался с ней.
Крошечный Гамлет, с несколько забавной решительностью перебиравший ножками и сияющий лысиной, шёл вперёди меня, как сказочный проводник в неведомой стране. “Хоббит”, — вспомнил я. Так называла иногда Гамлета Елена. Мы шли быстро. Словно волнующие ветры дули по коридорам нам навстречу, происходило что-то прохладно-тревожное, и ощущение от этого возникало сильное и бодрящее.
— Разве её не увёз домой этот… — я забыл имя, — муж?
Я очень хорошо знал ответ и с большим удовольствием услышал его от Гамлета.
В комнате Черноспинкина (всё в той же комнате Черноспинкина с её ужасным застоявшимся запахом) растерянно и как-то вяло гудели Клочков-Метёлкин, взъерошенный и сильно посеревший лицом; Серёжа Черноспинкин, явно знавший какой-то дельный способ помочь Зое, но неспособный выговорить подряд несколько слов, необходимых для того, чтобы объяснить этот способ; невесть откуда взявшийся Булыгин (округло-литой сибиряк, законченный бродяга) и, конечно же, — Коля, всё ещё в галстуке, но с перекошенным и сильно почерневшим воротником белой рубашки под этим галстуком.
— Друг мой Коля, — (по своей старой привычке говорить вслух после сравнительно долгого пребывания в одиночестве) сказал я, проходя к диванному матрасу, на котором прерывисто дышала Зоя Ивановна, двигавшая по потолку невидящим взглядом.
Щёки и лоб Зои Ивановны пылали. Я коснулся их рукой — они были поразительно, невиданно горячими, чуть ли не обжигали кожу на ладонях. Нащупывая пульс, я сжал Зоину руку — пальцы и ладошки были абсолютно ледяными, как бы уже мёртвыми. Я быстро откинул одеяло и потрогал ступни — в них тоже не было жизни.
— Скорую помощь! Бегом! — крикнул я.
Все как будто проснулись, и Булыгин с Колей вместе побежали из комнаты. В дверях они столкнулись, и Коля, задыхаясь от волнения и от чувства супружеской ответственности, отстоял своё исключительное право вызывать “скорую”.
— Это должен делать я… Понимаешь? Я! — патетически воскликнул он и исчез.
— Откройте окно! Дайте воды! Какие есть таблетки? Когда это началось? — быстро говорил я, пытаясь зачем-то согреть в своих руках леденеющие безжизненные пальцы Зои.
— Зоя! — позвал я.
Она не откликнулась.
— Зоя, что у тебя болит? Ты слышишь меня?
Я попробовал повернуть её набок, но как только немного сдвинул её тело с места, она с неожиданной силой, как в эпилептическом припадке, изогнулась и страшно застонала — по-видимому, от очень сильной боли.
— Андрей, что-то с сердцем… Она жаловалась на сердце… Сердце, говорит, болит, — наклонялся рядом Метёлкин.
“Если это сердце, — подумал я, — она может не дожить до врачей”.