Видимо-невидимо
Шрифт:
После тьмы, выедающей глаза, даже эти жемчужные блики на спокойной воде — слепят. Тончайший, невесомый пейзаж едва проступает из клубящегося тумана. Над головой поросшие соснами вершины как бы парят отдельно сами по себе, выщербленные колонны гор угадываются под ними только тренированным предчувствием мастера.
— Как ты делаешь это, если тебе самому ничего не видно? — выдыхает Видаль в серебристый воздух.
Легкий плеск отвечает ему — распуская косы волн по молочной воде к нему скользит узкая лодка мастера Хо.
— Кто чем смотрит, юноша, кто чем смотрит…
Мастер
— Вот воздадим почести умирающим ради нашей жизни — тогда и за разговоры.
Костер расцвел пышным пионом и осыпал лепестки. Посреди переливающихся жаром углей лежал большой плоский камень, воздух над ним плавился и дрожал. Видаль сидел, слегка отстранившись от обжигающей ауры костра и сквозь прикрытые веки наблюдал за священнодействием.
Тонкое лезвие быстро лизнуло чешую — раз и два — открылась мерцающая белая плоть рыбины. Мастер Хо зачерпнул рукой остро пахнущее месиво из деревянной миски, размазал его по ладоням и ну ласкать длинное рыбье тело, похлопывать и мять его ловкими пухлыми пальцами. С довольной улыбкой шлепнул его на камень, вытащил из корзинки еще одно, необмытое, неумащенное, и принялся за него.
Ели торжественно, проникновенно — иначе и невозможно было: яркие ароматы пряностей и печальный запах речной травы, беспощадно острый соус и нежная сладковатая мякоть, истончившаяся и тающая на языке чешуя приводили душу в состояние высокой, словно и вовсе не телесной гармонии. Поэтому молчали, каждый переживая свою трапезу, только соприкасались порой взглядами — краткими, осторожными, не для того, чтобы разделить восторг, а чтобы убедиться, что и сотрапезник восторгом не обделен… И пальцы облизали и вздохнули счастливо.
— И о чем ты беспокоишься? — спросил Хо, глядя на прозрачные ломтики воды, катающиеся по краю берега.
Видаль и не удивился: на то он и мастер Хо, чтобы все знать и видеть тебя насквозь. Каким еще быть мудрецу, живущему в бамбуковой хижине на берегу затянутого туманом озера, осененного вершинами невысоких, словно игрушечных гор?
— Да как сказать. Не то чтобы беспокоюсь. То есть беспокоюсь. Но мне сначала надо кое-что узнать, спросить у тебя, чтобы понять, есть ли о чем беспокоиться на самом деле. Может, и беспокоиться не о чем, так я и не беспокоюсь. А может и беспокоюсь. Не знаю.
— Как запутано всё, сам-то понял?
— Да не то чтобы понял…
— И всё у тебя «не то чтобы». Давай тогда спрашивай, что хотел, раз без этого тебе не распутаться.
— А я про время спросить хотел, Хо. Про время наше в пустых наших землях, когда они еще не родились, еще не проросли из души наружу в настоящее. Вот пока зыбко всё, пока ни то ни сё еще, и место то ли есть, то ли нет, то ли снится… И времени ведь нет в этом месте?
— Это так, времени без места не бывает. Пока место еще не живет, а только снится тебе и через тебя — себе самому, то и время в нем не течет. Вокруг всей вселенной время течет потоком — а маленькое зернышко безвременья тут как тут, ни с места. А как только место само задышит — время
— Почему так? Я всё думал… Весна — всему начало. А у нас — осень.
— Потому что листья, которые ты своей волей вырастил на деревьях, сколько провисели без смены? Хоть и без времени, а усталость настает. Ты ведь и спать ложишься, и ешь, и пьешь, пока место растишь. Только возраст твой не идет. А усталость есть. Ничего не меняется, только повторяется бесконечно.
— Ну как же! — заспорил Видаль. — Каждый день у меня новый.
— А ты и не лист придуманный на придуманной ветке. У него твой каждый день — всё тот же день. Ты ведь его хранишь неизменным, чтобы он сам к себе привык. И он с готовностью тебе подчиняется, обретая жизнь. Но силы его иссякают, и держится он только на твоей воле. Так надо — вот он и держится. А когда приходит время, он ложится в ладони ветра, чтобы тот укачал его и унес отдыхать. Поэтому осень.
Мастер Хо пошевелил угли в костре, посмотрел на Видаля.
— Ты помнишь, сколько ты с Семиозерьем возился?
— Так первое же! Что я умел тогда? Только-только мастер мой мне азы показал…
— Ну и я про то. Сначала Хейно его растил, потом ты взялся — и славное место вырастил, ни убавить, ни прибавить, это правда. Но ведь сколько!
— Не знаю… Долго.
— Я знаю. Три года ты его до ума доводил. Ты представляешь, с каким вздохом ложились на землю те листья?
— Но я же…
— Да я тебя разве виню, что ты оправдываешься? Так оно всегда. Нельзя создать голое безлиственное — весной не будет знать, как распускаться, как цвести. Потому и выбираем для начала своей работы — весну, а время для своей работы выбирает — осень. Прибраться после нас, похоронить уставших. Дать новой живой земле отдохнуть, отоспаться после безвременья и бессонья. А там весна сама вернется, после отдыха. И о чем же ты беспокоишься?
Видаль на миг смял лицо нетерпеливой гримасой, нахмурился, да и вернулся к отговоркам.
— А вот ты сказал, что знаешь, сколько я Семиозерье после мастера Хейно доращивал. А откуда? Как ты это знаешь, как высчитал?
— Да что считать? — мастер качнул головой в сторону хижины. — Видишь за хижиной столбы? Я каждое утро на столбе отметку делаю. Если в этот день что-то особенное случилось — ставлю значки. Как год заканчивается — провожу длинную черту. А столб закончится — новый вытесываю. Дни считаю просто: от пробуждения до ночи — вот и день. И вот моих дней со смерти Хейно натекло уже на пять лет.
— Пять? Всего? — удивился Видаль и вдруг замер, прислушиваясь к нутру. — Ого. А как будто и года нет.
— Дней много прошло. А времени мало — только что в Суматохе ты прогулял, пропил, проплясал. Вот тебе надвое и кажется. А тебе, стало быть, не больше двадцати лет набежало, — и голос мастера неуловимо соскользнул в утомленное и озабоченное ворчание. — Ну, если это всё, зачем ты приходил, так я бы прогулялся вокруг, обошел бы место, присмотрел бы за ним.
— Так что, пора мне уже? — смутился Видаль.