Видит Бог
Шрифт:
— Он поймет, а Ванея сделает. Обещаю тебе, ты только назначь Соломона царем. Вот сейчас и назначь. Потому что Адония действует, а город замер в страхе.
— Да городу вообще на все наплевать.
— Люди только и говорят что про Адонию и его пир. А я боюсь. Спроси Нафана, спроси Садока, священника твоего, спроси, наконец, Ванею. Мы все боимся!
Они боятся Адонию, а пуще того Иоава, которому и секунды не понадобилось бы, чтобы понять, чего я хочу для Семея, и не колеблясь исполнить мою волю по первому же моему знаку. Однако Иоав — еще один из уцелевших доныне людей, которых я хочу уничтожить, а рассчитывать на то, что Иоав устранит себя сам, особенно не приходится, правда? Вот она, истинная дилемма, говорю я себе, хотя не так уж она меня и волнует, ибо вскоре мне предстоит умереть, ничего после
— Пообещать ли Адонии, что я позволю ему стать царем? — мог бы спросить я у Бога.
И Он сказал бы мне:
— Адонии? Пообещай.
— А пообещать ли мне Соломону, что я позволю и ему стать царем?
— А чего? — ответил бы Бог. — Пообещай и Соломону, что позволишь и ему стать царем.
Тут я на миг погрузился бы в раздумья и почесал бы в недоумении затылок.
— Но если я пообещаю Адонии, что позволю ему стать царем, и если пообещаю также Соломону, что позволю стать царем и ему, не придется ли мне нарушить слово, данное либо одному, либо другому?
— Ну? — отзывается Господь. — И нарушь себе на здоровье.
В прежнее время мы с Ним отлично понимали друг друга.
Беда в том, что хоть я и победил в сражении, но, вернувшись в Иерусалим, уже не имел возможности делать все, что хотел, а стать сильным правителем так с той поры и не смог. И вот теперь мне кажется, что стоит мне уйти, как царство мое развалится на части.
Возьмите хоть этот мятеж поднявшийся чуть ли не сразу за тем, как я во всем блеске славы вернул себе престол, в пору, когда военная сила моя была неодолима. Народ иудейский проводил меня в Гагал, а с ним и половина народа израильского — одни оттирали других, норовя встать поближе ко мне. И те, и другие отвергли меня ради Авессалома, ныне они соперничали друг с другом в попытках исправиться к лучшему. Если бы я разделил влияние поровну между ними, ни те, ни другие довольны бы не были, а придумать работающее решение, способное устранить их разногласия, мне не удавалось. Кроме того, разум мой то и дело возвращался к измене и смерти Авессалома, даже при том что трения между моими подданными все возрастали, преисполнялись все большей злобы. Слова мужей иудейских были резче слов мужей израильских — первые вели себя не лучше вениамитян, — и едва я успел вернуться в мой дворец, как Савей, сын Бихри, сам вениамитянин, неистово затрубил трубою, призывая весь народ Израиля отпасть от меня и говоря: «Нет нам части в Давиде, и нет нам доли в сыне Иессеевом. Все по шатрам своим, израильтяне!»
И пожалуйста, народ Израиля пришел в движение, уходя от меня и переходя к нему. Что наконец и вывело меня из депрессии. И я ухватился за возможность, которую углядел в этом, — возможность возвысить Амессая над Иоавом. Я дал ему три дня, чтобы собрать мужей Иудеи и выступить с ними на Савея. На четвертый день ни его, ни мужей не было ни слуху ни духу. Куда этот Амессай, задерись он конем, подевался?
— Говорят, скоро уже будет, — сообщил мой дееписатель Иосафат.
— Рождество тоже скоро будет! — рявкнул я и приказал Авессе, чтобы он выступал без промедления. — Иначе наделает нам зла Савей, сын Бихри, больше, нежели Авессалом. Возьми слуг господина твоего и преследуй его, чтобы он не нашел себе укрепленных городов и не скрылся от глаз наших.
А следом я послал Иоава, дабы тот присмотрел за ними обоими, сообщая мне о разного рода серьезных осложнениях, коих я не смог предугадать. Когда же мой нерасторопный племянник Амессай приковылял наконец в город, то выяснилось, что он забыл взять и походную одежду, и меч свой. И у меня зародились пренеприятнейшие подозрения насчет того, что выбор я сделал неверный. Я разрешил ему взять одежды и меч, принадлежавшие Иоаву. И то, и другое оказалось для него великоватым и тяжелым — при отбытии своем он походил на шута горохового, — я же повелел ему догнать Иоава с Авессой и принять командование на себя. Я даже вручил ему соответствующий письменный приказ.
Спал я после этого беспокойно. В самый глухой час ночи я вдруг подскочил на кровати, пораженный живым пророческим видением, и испустил обычный мой вопль горестного удивления: «Дерьмо Господне!»
Слуги ворвались в мою спальню с обнаженными мечами и стилетами. Я призвал к себе дееписателя, призвал писца. У меня не было ни малейшего сомнения насчет того, что я сдуру натворил.
— Пошлите им телеграмму! — вопил я.
— У нас пока нет телеграфа, — напомнил мне Иосафат.
К полудню следующего дня поздно уже было что-то предпринимать, о чем мне и твердила зловеще моя интуиция.
— Здоров ли ты, брат мой? — с отеческой улыбкой вопросил Амессая двуличный Иоав, взяв его правой рукою за бороду, когда они встретились у большого камня, что у Гаваона, близ которого Иоав, словно сам рок, коротал время, расставив Амессае западню.
— Рад видеть тебя, кузен, — ответил спешащий Амессай. — Куда они направились?
— Позволь предложить тебе руку, — светским тоном произнес Иоав и ткнул Амессая под пятое ребро, так что выпали внутренности его на землю, и повторять удара не пришлось.
— Ну что я могу с ним поделать? — посетовал я в разговоре с Ванеей, когда ко мне поступил доклад о случившемся.
В то время — ничего. Ибо Иоав стал львом Иудеи после того, как жители Авела-Беф-Мааха отсекли голову Савею, сыну Вихри, и бросили ее Иоаву, и он вернулся в Иерусалим, разгромив оппозицию на всех территориях Израиля. Я был царем, но он был признанным героем — и впрямь соломинкой, которая размешивает питье, — так что и я себя таким уж царем не ощущал. Я-то знал, что такое чувствовать себя героем, и не стремился сызнова испытать это чувство.
По правде сказать, я вообще мало что чувствовал с тех пор, как умерла Авигея, а сын мой Авессалом изменил мне и был убит. Я и поныне не знаю, какое из двух этих связанных с Авессаломом обстоятельств угнетает меня сильнее. Знаю лишь, что, выступив после моего горестного триумфа из Маханаима, победителем я себя не ощущал. Я ощущал себя, да и ныне ощущаю, беглецом, неспособным более отпугивать преследующих его невидимых демонов. Спал я урывками, а в промежутках, бодрствуя, казался себе изнуренной дичью под конец рокового преследования. Ныне, когда близится день, в который мне суждено умереть, я с завистью вспоминаю Верзеллия Галаадитянина. Во мне нет спокойного чувства естественного завершения жизни, которое испытывал он при приближенье конца, когда дни его преисполнились. Я зову Ависагу, если нуждаюсь в близости ее, и она всякий раз приходит ко мне. Но тепла от нее я не получаю и, когда она уходит, ощущаю такое же одиночество, каким томился до ее прихода. И все же я сознаю, что люблю ее. Я словно бы пристрастился к наркотику, от которого не могу отвыкнуть, и теперь я знаю, как он называется: Он называется — Бог. Я видел лицо Его и жил: на лице Его очки с толстыми стеклами, и Он вводит нас не в одно только искушение, но и в заблуждения многие. Овладение землей Ханаанской, обещанной Им Аврааму, было не самой большой из моих побед. Как, вообще говоря, и избавление народа Израиля от руки врагов его, хотя в то время я и мог тешиться этой мыслью. Нет. Куда важней для меня было победить в сражении сына моего, ибо победа такого рода — это всегда поражение, что я чувствую и поныне. Бог видел, к чему я стремлюсь. Теперь, в минуты, когда страдания мои обостряются до предела, я чувствую, что становлюсь ближе к Нему. В эти минуты я сознаю: Он совсем рядом — и жажду воззвать к Нему словами, какие давно уж стремился сказать Ему, обратиться к Всемогущему Богу со словами, которые Ахав сказал Илии в винограднике Навуфея: «Нашел ли ты меня, враг мой?»
Но ведь Ахав воздвигал алтари Ваалу и поражал истинно верующих в Иегову, и Бог возненавидел его и Иезавель за это и за многие злые дела, сотворенные ими. А я всего только спал с чужою женой.
— И послал мужа ее на смерть, — слышу я, как Бог поправил бы меня, если б мы с Ним опять разговорились, как в прошлом.
— Это Дьявол меня подучил, — напомнил бы я Ему защищаясь.
— Да нет никакого Дьявола, — ответил бы Он.
— Как же нет? А Сад Едемский?