Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Часть четвертая
Шрифт:
– Я в отчаянии от слова даже.
– Почему? Ведь это самое обычное слово.
– Оно меня огорчает.
– Я тебя не понимаю. В чем дело?
– Если вы говорите, что даже не спите, это значит, что вы не находите утешения даже во сне. Значит, вы как будто обращаетесь ко мне: «Планше, мне до смерти скучно».
– Ты знаешь, Планше, что я никогда не скучаю.
– Кроме сегодняшнего и вчерашнего дня.
– Что ты!
– Господин д’Артаньян, вот уже неделя, как вы приехали
– Уверяю тебя, Планше, что я ничуть не скучаю, – отвечал д’Артаньян.
– Так что же, в таком случае, вы делаете, лежа как мертвый?
– Друг мой Планше, когда я участвовал, когда ты участвовал, когда все мы участвовали в осаде Ла-Рошели, в нашем лагере был араб, искусный стрелок из кулеврины. Это был смышленый малый, хотя и оливкового цвета. Так вот этот араб, поев или поработав, ложился, так же как и я лежу в данную минуту, и курил какие-то волшебные листья в трубке с янтарным наконечником; если же какой-нибудь проходивший мимо офицер упрекал его за то, что он вечно дрыхнет, араб спокойно отвечал: «Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше умереть, чем лежать».
– Это был мрачный араб и по цвету кожи, и по изречениям, – промолвил Планше. – Я отлично его помню. Он с большим наслаждением рубил головы протестантам.
– Совершенно верно, и бальзамировал их, когда они того стоили.
– Да, и бальзамируя их своими зельями, он был похож на корзинщика за работой.
– Да, да, Планше, совершенно верно.
– О, и у меня есть память!
– Не сомневаюсь. Но что скажешь ты о его рассуждении?
– С одной стороны, я нахожу его превосходным, а с другой – глупым.
– Объясни, Планше, объясни.
– «Лучше сидеть, чем стоять» – да, это верно, когда устанешь; в некоторых обстоятельствах… (Планше лукаво улыбнулся) – «лучше лежать, чем сидеть». – Но последнее утверждение: «Лучше умереть, чем лежать» – я нахожу совершенно нелепым; я, безусловно, предпочитаю постель. Если вы не согласны со мною, то это доказывает только, что вы, как я уже имел честь заметить, смертельно скучаете.
– Планше, ты знаешь господина Лафонтена?
– Аптекаря на углу улицы Сен-Медерик?
– Нет, баснописца.
– А-а-а… «Ворона и лисица»?
– Вот-вот. Я точь-в-точь его заяц.
– Разве у него есть и заяц?
– У него всякие звери.
– Что же делает его заяц?
– Раздумывает.
– Вот как?
– Планше, и я раздумываю, как заяц господина Лафонтена.
– Вы думаете? – с тревогой спросил Планше.
– Да. Твое жилище, Планше, достаточно уныло и толкает к размышлениям. Надеюсь, ты согласен со мной?
– Однако, сударь, ваши окна выходят на улицу.
– Черт возьми, как это
– А между тем, сударь, если бы ваша комната выходила во двор, вы скучали бы еще сильней… Нет, я хотел сказать: размышляли бы еще глубже.
– Ей-богу, не знаю, Планше!
– Добро бы еще, – продолжал лавочник, – ваши мысли были похожи на те, что привели вас к реставрации Карла Второго. – И Планше тихонько засмеялся.
– Планше, друг мой, – упрекнул его д’Артаньян, – вы становитесь честолюбивы!
– Разве нет еще какого-нибудь короля, которого можно было бы посадить на трон, господин д’Артаньян? Разве нет другого Монка, которого можно было бы упрятать в тюрьму?
– Нет, дорогой Планше. Все короли сидят на своих тронах… Впрочем, может быть, не так прочно, как я на этом кресле, но все-таки сидят.
И д’Артаньян вздохнул.
– Господин д’Артаньян, – сказал Планше, – вы огорчаете меня.
– Ты очень добр, Планше.
– У меня есть одно подозрение, да простит меня Господь.
– Какое?
– Господин д’Артаньян, вы худеете.
– О-о-о! – воскликнул д’Артаньян и ударил себя в грудь, которая зазвенела, как пустая кираса. – Этого не может быть!
– Видите ли, – с чувством продолжал Планше, – так как вы худеете у меня…
– Ну?
– То я совершу что-нибудь страшное.
– Брось, – отмахнулся д’Артаньян.
– Да, да, – уверял Планше.
– Что же ты сделаешь, скажи!
– Разыщу того, кто огорчил вас.
– Ну вот, теперь ты говоришь о каком-то огорчении.
– Да, вы чем-то огорчены.
– Нет, Планше, нет.
– Уверяю, что в вас сидит печаль и от нее вы худеете.
– Я худею? Ты уверен в этом?
– На глазах… Малага!.. Если вы будете худеть и дальше, я возьму рапиру и проткну грудь господину д’Эрбле.
– Что?! – воскликнул д’Артаньян, подскочив в кресле. – Что вы сказали, Планше? Почему в вашей лавочке вдруг вспомнили господина д’Эрбле?
– Хорошо, хорошо! Сердитесь, если вам угодно, проклинайте, если хотите, но – черт возьми! – я знаю то, что знаю.
После этого второго выпада Планше д’Артаньян сел в такой позе, чтобы не упустить ни одного движения достойного бакалейщика, то есть облокотился о колени и вытянул шею по направлению к собеседнику.
– Ну-ка, ответь, – сказал он, – как мог ты произнести такое страшное кощунство, как мог ты даже подумать о том, чтобы поднять оружие на господина д’Эрбле, твоего прежнего господина, моего друга, священника, мушкетера, ставшего епископом?
– Я поднял бы оружие даже на родного отца, когда вижу вас в таком состоянии.
– Господин д’Эрбле – дворянин.
– Мне все равно, будь он хоть трижды дворянин. Из-за него у вас черные мысли, вот что я знаю. А от черных мыслей худеют. Малага! Я не хочу, чтобы господин д’Артаньян отощал у меня в доме.