Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография
Шрифт:
Необходимость этого обусловлена еще и тем, что сегодняшний нервный и впечатлительный человек куда зорче видит отдельные детали вокруг себя, например в пейзаже, нежели всю картину природы, весь ландшафт вокруг. Спросите у бывшего солдата, что он запомнил из окружающего мира перед началом атаки? Он скажет про рассыпанные на бруствере крошки махорки. Обостренность чувствования — одна из примет сегодняшнего человека. Если раньше писатель описывал закат, он подробничал в смене красок, в изменении форм облаков над горизонтом, он брал картину в целом, и читателю этого было довольно для того, чтобы поверить, что там-то тогда-то герой книги был в момент заката. А сегодня придется искать что-нибудь вроде отражения этого заката в медной пуговице на обшлаге героя.
И Чехов — образец этого нового понимания роли детали. Совсем неверно для сегодняшней прозы то, что «каждое ружье стреляет». Чехов, сказавший эти слова, сам только и делал, что нарушал их в своих рассказах…
Вечером у костра лежит человек. Чехов пишет, что в ногах его лежали деревянные вилы, за вилами — собака Кутька, в саженях двух за Кутькой был берег реки, направо была ольховая роща, налево — поле. Здесь абсолютная точность географии места и потребность — вилы. Да еще деревянные. Ни география места, ни вилы не нужны для рассказа. Однако они есть. И я верю, что все на самом деле БЫЛО так. (Это рассказ «Агафья».) И чем дальше жил и писал Чехов, тем реже и реже встречается у него словечко «как». Вместо сравнений (как бы прекрасны они ни были) — точность наблюдения и отбора звука, формы, запаха, цвета, ощущения. И здесь невольно вспоминаешь Хемингуэя — наиболее глубокого современного писателя Запада. Он довел многие заветы Чехова до совершенства. Возьмите вопрос о втором и третьем плане прозы, о подтексте. Да весь Хемингуэй вышел из одной чеховской фразы про жару в Африке. Он весь стоит на приеме двойного дна, на контрастности обостренного пульсирующего подтекста и внешней обыденности, на внешнем покое и страшном напряжении внутри. Стоит только вспомнить «Белых слонов» и «Кошку под дождем» да потом вспомнить про «жару в Африке»… Обидно за нашу прозу, ведь «жара-то в Африке» — наша!
Естественно, что чем сложнее внутреннее состояние героя, чем сложнее и сложнее становится психологический мир человека, тем больше возрастает значение подтекста. Голые слова не могут, не в состоянии отобразить то, что испытывает человек, думая, например, о бесконечности пространства и времени. А сегодняшние люди уже задумываются и о более странно-сложных для психики вещах. Чехов первым из всех писателей мира понял, что если не проявлять беспрерывных забот о подтексте, то литература изживет себя, станет бесплодной.
Когда смотришь картины итальянского кино, слышишь про новаторство де Сантиса и де Сика, то тоже делается обидно. Где это новаторство? Итальянский неореализм, с его культом правдивости детали, с его попытками через смену и контрастность настроений показать сложность душевного мира сегодняшнего человека, был бы совершенно невозможен без той подготовки, которую провел Чехов.
А так называемые «незаконченные концовки»? Те самые недосказанные концы литературных произведений, кинофильмов, про которые у нас спорят, с которыми никак не хотят согласиться, но которые с такой силой углубляют значение произведений, подчеркивают диалектику мира…
Два пастуха, проговорив всю ночь о непонятности и неуловимости счастья, разошлись по краям овечьей отары, оперлись на посохи и опять задумались. «Овцы тоже думали…» — заканчивает Чехов рассказ «Счастье». А его знаменитое «Мисюсь, где ты?»
«…Кто изобретет новые концы для пьесы, тот откроет новую эру. Не даются подлые концы! Герой, или женись, или застрелись, другого выхода нет…»
Чехов нашел новые концы и открыл новую эру.
Теперь уже невозможно закончить роман женитьбой героев и жирной точкой. Точка превратилась в многоточие. И это понятно. Жизнь полна диалектикой. Литература отражает жизнь. Жизнь течет только в одну сторону, но она бесконечна. Герои книг, даже умирая, продолжают существовать так же точно, как и мы после смерти остаемся существовать в том, что мы сделали, пока жили, и в той природе, частицами которой мы являемся.
6
В. Конецкий — А. Борщаговский [10]
Переписка (1962–1967)
Дорогой Виктор Викторович!
Ваше письмо пришло через несколько минут после того, как я закончил читать Ваш рассказ в «Знамени» («Еще о войне», 1962, № 11. — Т. А.).Мысль о трудностях (творческих, внутренних, неизбежных) очень точно подкрепляется этим рассказом. В чем он нов (для Вас) — его полнота, неторопливость, будничность даже, обыкновенность (ей не мешает роковая случайность, спрятанная в сюжете) и, прежде всего, та психологическая емкость и противоречивость, при которой не так-то просто сказать, кто прав и кто виноват, а точнее всего, виновата война, создающая такие поля напряжения, такие испытания и такую крутость… Не поверил я только одному эпизоду; это когда Мария «впадает в грех». М. б., я и не могу доказать своей мысли, это даже не мысль, а мое чувство — обычно точное, ощущение фальши, легкого пути, «чужого», а не Вашего решения…
10
Борщаговский Александр Михайлович (1912–2006) — прозаик, драматург, литературный критик; автор книг «Русский флаг», «Седая чайка», «Остров всех надежд» и многих других; автор киносценариев «Без вести пропавшие», «Три тополя на Плющихе», «Дамский портной»; долгие годы работал в «Новом мире», был членом общественного совета журнала «Мир Паустовского».
В № 11 «Нового мира», как Вы уже, вероятно, знаете, будет напечатана повесть «Один день Ивана Денисовича», которая будет немаловажным этапом стремительного роста нашей литературы. После нее многое попросту нельзя будет принимать за литературу.
И все равно в декабре бездарность организует плотную круговую оборону, они ведь даже не понимают внутренней требовательности и степени зрелости многих молодых, которых они все еще готовы снисходительно похлопывать по плечу. Я только сейчас, после доклада познакомился с молодыми москвичами, и жить мне стало интереснее и лучше.
Черноуцан (работник аппарата ЦК КПСС, литературный критик. — Т. А.)говорил мне, что получил Ваше письмо. Он очень сочувственно отнесся к Вашей идее загранплавания. Вероятно, нужно напомнить ему о письме, дел у него сейчас по горло. Желаю Вам успехов и всяческого добра!
Дружите ли Вы с Пановой? Это редкостный человек и умница.
Жму руку.
Ваш Александр Борщаговский
8 ноября 1962 года
Дорогой Александр Михайлович!
Получил Ваше письмо с разбором «Еще о войне». Я согласен с Вами в критике самой «встречи». Мне еще и самый конец не нравится. И еще одна слабость есть. Какой-то налет литературности. Особенно в частом повторении «медлительной воды реки». А по психологическому ходу рассказа — я доволен им. Мне трудно даются женщины, потому и тренирую себя сейчас в их писании.
Не попадалась ли Вам на глаза моя «Повесть о радисте Камушкине» в девятом номере «Невы»? Там есть несколько кусков прозы, которые получились, а во всем остальном оправдание у меня только в том, что писал я повесть до 22 съезда. Если прочтете и напишете мне пару строк, то буду весьма благодарен Вам.
«Новый мир» № 11 еще не приходил в Ленинград. Очень обидно читать рецензии на произведение, когда сам его не читал.
Как Вы относитесь к повести В. Максимова в «Октябре»? Второй раз читаю его произведения, и второй раз прекрасный материал и хороший язык портит открытая назидательность. Он строит сюжет на «подобрении» или «прозрении» героя. И делает это слишком открыто. Думаю, что это происходит от недостаточной еще опытности. А пойдет он, мне кажется, далеко, если, конечно, не сопьется.