Виктор Шкловский
Шрифт:
Многие люди повторяют как заклинание мысль о том, что без письма Брик мы бы не знали Маяковского так, как знаем сейчас [94] .
Однако понятно, что поэт Маяковский был бы всё равно, а вот станции метро «Маяковская» с её немыслимой красотой мозаики и гнутой нержавеющей стали, наверное, не было бы.
Мифология тоже сложна, и никогда не идёт по поведённому пути.
«Идёт много народа, десятки тысяч. Мы не знаем, читали ли они его».
94
В письме Л. Ю. Брик от 24 ноября 1935 года вождю, в частности, говорилось: «Дорогой товарищ Сталин… <…> прошло почти шесть лет со дня смерти Маяковского и он всё ещё никем не заменён, и как был, так и остался крупнейшим поэтом нашей революции. Но далеко не все это понимают. <…> „Полное собрание сочинений“ вышло только наполовину, и то — в количестве 10 000 экземпляров! <…> Книг Маяковского в магазинах нет. <…> Неоднократно
Глава двадцать вторая
МАТВЕЙ КОМАРОВ, ХУДОЖНИК ФЕДОТОВ И ДРУГИЕ
Всякого учителя подстерегают ученики.
Первое, что читают у Шкловского сейчас, это «ZOO» и «Сентиментальное путешествие».
Легко полюбить Шкловского сразу и за самое лучшее. Но при прежней власти чтение начиналось с «Повести о художнике Федотове» и «О мастерах старинных», а читать было невозможно. «Повесть о художнике Федотове» было невозможно читать потому, что в ней демократы находят друг друга на мостовых Петербурга, будто рояли в кустах, и произносят монологи, обращаясь не друг к другу, а к читателю-зрителю.
Царь-медный-лоб стоит неподалёку.
Всё напоминает знаменитую гравюру «Парад в Царском Селе». Наличествуют все, и всё обособленно — как на знаменитом американском сорокаминутном виниловом диске «Что должен знать средний американец о Бетховене».
Между тем Шкловскому многое можно простить за одну только фразу в этом романе: «В сторону от наводнения, по небу к дуденгофским высотам, как беженцы с пожитками, бежали горбатые облака».
Но был на свете филолог Григорий Гуковский — очень умный и красивый человек, и он Шкловскому ничего не простил за красивые фразы.
Филолог Гуковский, которого иногда числили в учениках Шкловского, однажды проанализировал не книгу даже, а творческий метод написания книг своего старшего товарища, да так, что они перестали разговаривать. А после этого и говорить стало невозможно.
Про Гуковского, умершего 2 апреля 1950 года в «Крестах», знаменитой петербургско-ленинградско-петербургской тюрьме, лучше всех написал Олег Проскурин:
«Полемизировать с Гуковским (я имею в виду настоящую научную полемику, а не тявканье академических шавок) было не принято, как не принято полемизировать с мучениками.
Сейчас, с исторической дистанции, в трагической смерти Гуковского видится не только страшная случайность, жребий, выпавший в кровавой рулетке („любой бы мог“!), но и известная закономерность. Закономерность эта таится не только в „атмосфере эпохи“, но и в самой личности этого выдающегося учёного и человека.
Гуковский был блистательно талантлив и артистичен. Его лекции в Ленинграде и в Саратове (в тамошнем университете он работал во время войны и в первые послевоенные годы) собирали полные аудитории и непременно завершались шквалом аплодисментов. „Театр!“ — иронически комментировал Борис Эйхенбаум, проходя мимо аудитории, где только что закончилась лекция Гуковского и откуда, по обыкновению, доносился шум оваций. „Цирк!“ — злился в аналогичной ситуации академический карьерист старшего поколения. „Я имею здесь неожиданный успех — будто я заезжий столичный тенор или профессор Гуковский“, — писал из Саратова пушкинист Юлиан Оксман.
Гуковский действительно был артистом в полном смысле слова — отчасти, стало быть, и актёром. Как актёру ему было необходимо ощущение немедленного успеха. А для подобного успеха всегда нужно принимать правила театральной игры, господствующие „здесь и сейчас“. Гуковский эти правила отлично усваивал и быстро вживался в роль, можно сказать — органически сливался с нею. „У Г<уковского> была сокрушительная потребность осуществления, — писала в 1980 году Лидия Гинзбург, близко знавшая Гуковского, — и он легко всякий раз подключался к актуальному на данный момент и активному. Это называется — следовать моде, на языке упрощённом, но выражающем суть дела. Мода — это всегда очень серьёзно, это кристаллизация общественной актуальности“»{177}.
Итак, в первом номере журнала «Звезда» за 1930 год была напечатана статья Григория Гуковского «Шкловский как историк литературы». Причём эта статья часто перепечатывается в разных биографиях Шкловского, и по её нейтральному названию можно предположить, что Гуковский посвятил знаменитому формалисту спокойное вдумчивое исследование.
Разобрал исторические концепции, обобщил академический опыт старшего по званию учёного.
Это не статья, это акт яростной атаки — так бывает: если из тихого гостиничного коридора вдруг, отворив плотную дверь, зайти в номер — и увидеть, как летает пух из подушек и посуда бьётся о стены, осыпая драчунов.
Да только Гуковский был изящен, и оттого драка выглядела ещё страшнее и завораживающе.
В общем, как писали
Гуковский начинал ласково: «За последнее время стало модным бранить В. Б. Шкловского. Специальное научное издание занимается по преимуществу тем, что из номера в номер ругательски ругает В. Б. Шкловского, его учеников и единомышленников. Мне кажется такое нелестное внимание журналистов не вполне оправданным. Тем не менее предлагаемая вниманию читателя статья — о В. Б. Шкловском и его учениках; к тому же и я отношусь к разбираемому материалу в общем отрицательно. Но я подхожу к вопросу иначе, чем авторы некоторых ходячих критик. Я не хочу противопоставить в настоящей статье взглядам В. Б. Шкловского свои взгляды, методологические или историко-литературные. Я хочу только разобраться в последней книге В. Б. Шкловского „Матвей Комаров, житель города Москвы“ [95] и проанализировать её содержание. Моя задача — критика, анализ, а не полемика». И выражал своё недовольство деликатно:
95
Матвей Комаров (1730-е — 1812) — русский писатель; литературно обработал известные тогда в народе произведения «История Ваньки Каина» (1779), «Повесть о приключении аглинского милорда Георга…» (1782) и другие, став символом «лубочной литературы» и «популярного простонародного чтения».
«При этом я сознательно ограничиваю критику проблемами научного мышления, научного аппарата, научной достоверности. Именно с этой точки зрения работа В. Б. Шкловского в особенности спорна.
Будучи теоретиком футуризма, носителем особого футуристического взгляда на искусство, В. Б. Шкловский вместе с кризисом футуризма переживает свой кризис. Раньше он писал статьи по теории литературы, статьи, в которых он анализировал конструкцию словесного произведения, как вещи, сработанной более или менее искусным мастером. Теперь он принимается за историю литературы. Первый опыт в этом направлении — его книга о „Войне и Мире“ Толстого; второй — книга о Комарове.
В. Б. Шкловский не только сам работает на историческом материале, но и учеников своих учит тому же. Мне кажется, что для верной оценки работы В. Б. Шкловского полезно прежде всего ознакомиться с работой его учеников».
Несколько страниц Гуковский посвятил избиению книги Т. Грица, В. Тренина и М. Никитина «Словесность и коммерция (книжная лавка А. Ф. Смирдина)» под редакцией В. Б. Шкловского и Б. М. Эйхенбаума: «Книга эта вызывает возражения по трём пунктам. Во-первых, она методологически беспринципна; во-вторых, материал, приведённый в ней, не сведён воедино, не построен и недостаточно обработан; в-третьих, — этот материал сам по себе недостоверен и случаен. По первому пункту спорить было бы нецелесообразно; у авторов книги своей продуманной точки зрения нет. Они страдают эклектизмом даже несколько наивного свойства. Упрощенческое повторение осколков мыслей Б. М. Эйхенбаума, Ю. Н. Тынянова и В. Б. Шкловского, собирание фактов и фактиков из истории быта, механическое присоединение к этим фактикам отрывочных кусков социологических построений, неоправданное введение в текст элементов биографии, наконец, решительные наставления и выговоры, обращённые к русской науке, — всё это, перемешанное непонятным образом, не может, конечно, внушить впечатление методологической системы даже самому доверчивому читателю. Следовательно, спорить не о чем…»
Но потом становилось понятно, кто является главным объектом критики: «Протестуя против книги тт. Грица, Тренина и Никитина, я протестую против литературы, популяризующей науку „для бедных“, против лёгкой поживы на полях науки, против научного творчества, орудиями которого оказываются ножницы и клей, против монтажей и полумонтажей; кроме того, выводя на чистую воду тт. Грица, Тренина и Никитина, я протестую против создания легенды о научной школе, ими представляемой, так как, не имея никакой методологии, они не могут быть отнесены ни к какой научной группировке. Ряд, в котором они работают, — не научная школа, а явление литературного быта нашей эпохи, особый вид литературных подделок полубеллетристического, полупопуляризаторского характера».
И тут, поиграв с мышами, Гуковский приступал к главному блюду — книге Шкловского «Матвей Комаров, житель города Москвы».
Гуковский писал: «Сила работ Шкловского заключалась не в фактическом материале; он работал всегда интуитивно, он мог ошибаться в мелочах, мог строить свои теории поверх исторических данных и вне их. Никто не мог поставить в вину Шкловскому эпохи Опояза ни ошибки в фактах, ни недостаток конкретного материала. И то и другое искупалось методологической остротой, законченностью и своеобразием характерного воззрения на искусство, присущего Шкловскому. Многие из элементов „формализма“, как научно-литературного мировоззрения, создались помимо Шкловского; самое движение в науке, обозначенное именем формализма, никоим образом не исчерпывается формулировками Шкловского; наконец, не мало из „формалистических“ наблюдений и теорий Шкловского подсказано его предшественниками и современниками, русскими и западными. Всё это, конечно, не уменьшает значение статей Шкловского. Ничего в истории не падает с неба, а всё растёт на своей почве. Имел почву и Шкловский. Но он воплотил в своих беглых и блестящих формулах искания и идеи научной и литературной мысли футуристической эпохи так отчётливо и так глубоко, как, может быть, никто другой. В этом его оригинальность. Самая исключительность, нетерпимость, резкий и решительный тон суждений, безапелляционность приговоров Шкловского объяснялись и оправдывались убеждённостью и яркостью очертаний литературного мировоззрения».