Виктор Шкловский
Шрифт:
Про страшные времена рассказывают особенно много анекдотов — или, может быть, в страшные времена смешное лучше запоминается.
Однажды Эйхенбаум пришёл к Шкловскому, удручённый какими-то жизненными неприятностями, — пришёл с бутылкой водки и разговорами. Но он забыл, что Шкловский всегда спит час днём, невзирая ни на какие потрясения. Итак, Эйхенбаум пришёл и только приготовился рассказать душераздирающую историю, как его друг заметил:
— Ты знаешь, посиди тут чуток, я посплю, вот и поговорим.
Эффект был скандальный.
В конце 1940-х годов время в кинематографе было угрюмое, и про это вспоминал Евгений Евтушенко: «Первый раз я увидел его (Шкловского. — В. Б.) живьём в самом жалком состоянии. Это было начало 53-го
— А пусть нам расскажет Виктор Борисович, с кем он сидел вчера за столиком № 4 в ресторане „Арагви“!
И вдруг этот человек, который, улыбаясь во все зубы, несгибаемо выстаивал на эстраде под свист и улюлюканье вместе с футуристами, а на германском фронте продрался сквозь четыре ряда проволочных заграждений под пулемётным огнём и получил за это Георгиевский крест, растерялся как ребёнок, засуетился и дрожащими губами стал оправдываться:
— Я не мог быть вчера в „Арагви“, потому что приехал сюда прямо с ленинградского поезда и пробыл в Ленинграде всю последнюю неделю…»{218}
Много раньше догнала Шкловского еврейская тема.
Вот дневниковая запись Чуковского от 1 января 1922 года о встрече Нового года в Доме литераторов: «<…> Явился запоздавший Анненков. Стали показываться пьяные лица, и тут только я заметил, что большинство присутствующих — евреи. Евреи пьяны бывают по-особенному. Ходасевич ещё днём указал мне на то, что почти все шкловитяне — евреи, что „формально-научный метод“ — еврейский по существу и связан с канцелярскими печатями, департаментами».
Еврейская тема иногда называлась «еврейским вопросом». В романе «Золотой телёнок» описан поезд с иностранными журналистами, которые едут на праздник завершения строительства. Вот и едут журналисты смотреть, как заколотят в шпалу последний костыль. Одного из иностранцев, как сиониста, больше всего интересует еврейский вопрос.
«— У нас такого вопроса уже нет, — сказал Паламидов.
— Как же может не быть еврейского вопроса? — удивился Хирам.
— Нету. Не существует.
Мистер Бурман взволновался. Всю жизнь он писал в своей газете статьи по еврейскому вопросу, и расстаться с этим вопросом ему было больно.
— Но ведь в России есть евреи? — сказал он осторожно.
— Есть, — ответил Паламидов.
— Значит, есть и вопрос?
— Нет. Евреи есть, а вопроса нет»{219}.
Это всё, конечно, ужасно интересно, но в этих словах больше надежды, чем достоверности, — потому что вопрос как раз был. Он и сейчас есть, когда евреев нет. Ну, или их гораздо меньше — по сравнению с прошлыми временами. Это такой особый вопрос, и даже пророку Самуилу, которого изображал главный герой этого романа, всегда задавали этот вопрос. Его спрашивали: «Еврей ли вы?»
Шкловского, как нам уже известно, не произвели в офицеры оттого, что он был сыном выкреста. С этим запретом на офицерские чины много неясного. Но Шкловский писал свою биографию в том новом мире, где все его читатели не только могли проверить это обстоятельство, а просто помнили, как был устроен прежний мир. Солгать бы не вышло.
Так он и служил, так и стал комиссаром Временного правительства — без этих погон.
Между тем у Шкловского в «Сентиментальном путешествии» уже было наблюдение о евреях в армии в 1917 году:
«Состав их был случаен. Массы послали тех людей, которые были не скомпрометированы и в то же время
Отсюда большое количество евреев в комитетах, так как изо всей интеллигенции именно интеллигенты-евреи были к моменту революции солдатами. <…>
Грамотный человек не в офицерском костюме был редкость, писарь — драгоценность. Иногда приходил громадный эшелон, и в нём не было ни одного грамотного человека, так что некому было прочесть список.
Исключение составляли евреи. Евреев не производили. В своё время не произвели и меня, как сына еврея и полуеврея по крови. Поэтому в армии очень большая часть грамотных и более или менее развитых солдат оказалась именно евреями. Они и прошли в комитеты. Получилось такое положение: армия в своих выборных органах имеет процентов сорок евреев на самых ответственных местах и в то же время остаётся пропитанной самым внутренним, „заумным“ антисемитизмом и устраивает погромы»{220}.
Шкловский потом рассказывает о нервности времени, о том, как солдаты убивают двух евреев оттого, что заподозрили их в шпионаже.
Они сигнализировали — говорят солдаты. А Шкловский, случившийся рядом, понимает, что это не так. И он записывает в будущей книге: «Сочетание трусости с шпиономанией невыносимо. И всё же кровь эта как-то легла и на меня. А фронту нужно было продвинуться дальше».
А потом, когда он уже рассказывал студентам о «Дон Кихоте» и стоял в очереди за пайковой селёдкой, в этой же книге записывал дальше:
«У евреев базарная, утомительная кровь. Кровь Ильи Эренбурга-имитатора.
Евреи потеряли своё лицо и сейчас ищут его.
Пока же гримасничают. Впрочем, еврейская буржуазия в возрасте после 30 лет крепка.
Буржуазия страшно крепка вообще».
Дальше Шкловский описывал дом, крепкий буржуазный дом с нагретой печкой, и тепло её было драгоценным. Всё там было довоенным и основательным, это было образцом счастья 1914 года. В этом доме сидела на диване девушка, но рядом с ней сидел молодой еврей, бывший раньше богачом, «сделанный под гвардейского офицера».
Эта истории дуэли уже рассказана.
Сейчас главное в книге — слова: «Я тоже полуеврей и имитатор». Потом он видел других евреев: «Сколько людей, особенно среди евреев, в старое время девственных для власти, видал я за свою жизнь, людей, влюблённых в дело, которое им досталось».
И видел ещё Восток, когда попал в Персию:
«А на Востоке была ещё черта, которая меня с ним примиряла: здесь не было антисемитизма.
В армии уже говорили, что Шкловский — жид, как об этом сообщил мне, с видом товарища по профессии, офицер из евреев, только что выпущенный из военного училища, с которым я встретился у казначея.
А в Персии евреи не под ударом, впрочем, так же, как и в Турции.
Говорят они здесь, кажется, на языке, происшедшем из арамейского, в то время как евреи русского Кавказа говорят на каком-то татарском наречии.
Когда англичане взяли Иерусалим, ко мне пришла депутация от ассирийцев, принесла 10 фунтов сахару и орамарского кишмиша и сказала так.
Да, ещё два слова прежде. На столе стоял чай, потому что пришедших гостей нужно как-нибудь угостить.
„Наш народ и твой народ будут снова жить вместе, рядом. Правда, мы разрушили храм Соломона тогда-то, но после мы же восстановили его“.
Так они говорили, считая себя потомками ассирийцев, а меня евреем.
В сущности говоря, они ошибались — я не совсем еврей, а они не потомки ассирийцев.
По крови они евреи-арамейцы.
Но в разговоре было характерно ощущение непрерывности традиции — отличительная черта здешних народов».
И несколько раз повторяет автор «Сентиментального путешествия» слова о собственной непрерывности: «Отец же мой, Борис Шкловский, по крови чистый еврей. Шкловский из Умани, и в уманскую резню их резали».