Вильгельм Завоеватель
Шрифт:
Весть о короновании Вильгельма пришла в Нормандию только в январе года 1067-го. Хотя на море в ту пору бушевали страшные бури, струг, несший ее, благополучно достиг родных берегов. Нормандцы позабыли про невзгоды, горести, печали, взаимную вражду, Над землей взошла долгожданная заря мира и счастья. И невиданной чистоты свет осиял замки, аббатства, города и деревни. Даже самый захудалый пастырь, узнав о небывалой славе нашего герцога, ощутил свое собственное величие. Мне не раз приходилось слышать от людей ученых и просвещенных, что сие событие навеки отметило благим знаком нормандский народ и что именно оно стало источником нашей гордости и силы. Как ни удивительно, но даже самые обездоленные почувствовали, что ближе и роднее Вильгельма у них нет никого на всем свете и что они тоже внесли посильную лепту в Великую победу. В деревнях гордились, что их мужики — даже если таких мужиков было двое или один — сражались под Гастингсом. Повсюду составлялись грамоты, дабы увековечить имена тех, кто отправился в поход на Англию,
Глава XX
ТРИУМФ КОРОЛЯ ВИЛЬГЕЛЬМА
В марте года 1067-го, завершив все свои славные дела, герцог-король возвратился в Певенси и оттуда отплыл в Нормандию. Ему, как и нам, был нужен отдых, тем паче, что мы все или почти все заслужили его вполне. Вильгельм не был тщеславным, но мы понимали: ему не терпелось ступить на родную землю потому, что только там мог он сполна вкусить радость победы. Точно так же спешили всегда на родину и древние государи, и те, что жили уже в наше время: завершив однажды ратные дела, они в ореоле славы представали перед своим народом, но не затем, чтобы принизить и без того униженных, ослепив их блеском своего триумфа, а чтобы осчастливить всех и возрадоваться вместе со всем своим народом.
Вильгельм повелел поднять на кораблях белые паруса — в знак особой радости. К берегам Нормандии отплыло десятка два стругов, потому что большая часть нашего войска и рыцарей остались в Англии; Вильгельм взял с собой только близких людей, а также, из предосторожности, как заложников — самых именитых английских сеньоров и их свиту: архиепископа Стиганта, Эдвина и Моркара и других баронов. Когда мы достигли родных берегов, солнце сияло ослепительно, даже ярче, нежели в самый разгар лета, когда жнецы, истомленные нестерпимым зноем, ищут спасения в прохладе кровель, а стада прячутся под сенью дерев или изгородей. То было самое время великого поста, однако с высочайшего позволения отцов церкви нас повсюду ожидали пышные встречи — с музыкой, плясками, цветами и хвалебными речами. У ворот Руана Вильгельма встречала несметная ликующая толпа: в исступленном восторге люди со всех сторон обступили нашего повелителя, пытаясь прикоснуться к стременам его коня, поцеловать бахрому на тунике, золотую оторочку мантии или хотя бы ножны меча, висевшего у него на поясе. Вскоре в окружении придворных дам появилась герцогиня Матильда, и герцог спешился. Герцогиня преклонила пред ним колено — как и подобает женщине при виде короля. Он живо поднял ее, заключил в объятия, поцеловал в обе щеки и молвил:
— Благословен будь Господь! Вот мы и свиделись снова, в добром здравии, увенчанные славой! Вильгельм приветствует королеву Матильду.
Он учтиво поклонился придворным дамам, в том числе и моей сарацинке, которая стояла с арфой в руке.
Вильгельм привез превеликое множество богатых даров, прежде всего для церквей. Все восхищались роскошью и красотой алтарных покрывал, епитрахилей [50] и орарей [51] , вышитых искусными мастерицами из графства Кент. Меня и Герара он собственноручно посвятил в рыцари и щедро отблагодарил. Ведь мы оба еще были слишком молоды, чтобы притязать на фьефы в Англии, пускай даже крохотные. И Герар был этим сильно разочарован.
50
Епитрахиль —часть облачения священника, расшитый узорами передник, надеваемый на шею и носимый под ризой.
51
Орарь —расшитый серебром или золотом отрез ткани (плат), который священники, перебросив через левую руку, используют как атрибут богослужения.
— Конечно, — недовольно ворчал он, — под Гастингсом с нашими годами никто не считался и мы дрались наравне со старшими!
Теперь, когда мы с Миргой снова нашли друг друга, мне было не до заморских замков и фьефов. Отныне я владел самым дорогим, что может быть на свете, — ее глазами, руками, голосом, улыбкой, волосами. Пока мы не виделись, Мирга изменилась — многому научилась и любила меня теперь еще больше, чего я, признаться, и не ожидал, — так сильно, что служба при дворе сделалась мне в тягость, ибо мешала нашему счастью. Моя возлюбленная жена недоуменно спрашивала:
—
Или вот еще:
— Милый сеньор, сказывают, будто Вильгельм готовится скоро покинуть Нормандию — дела снова зовут его в Англию. Говорят, там опять неспокойно, так что он даже не может взять с собой королеву Матильду.
— Любимая, ничего такого я не слышал.
— А следовало бы знать. А если это правда, неужто ты отправишься с ним? Обещай мне, господин мой, муж мой, что ты пойдешь с ним лишь в том случае, если он возьмет и королеву.
— Но почему?
— Да потому, что королеве без свиты не обойтись, а стало быть, и без меня: она непременно захочет, чтобы я сопровождала ее, и тогда мы с тобою будем вместе.
«Вместе» — как сладостно звучало в устах ее это простое слово! Оно было сродни таинственным, чарующим и вместе с тем разрывающим сердце песням, что пела она. Это слово, этот голос, это нежное упорство лишали меня мужества, но и почему-то делали необыкновенно счастливым. Однако об отплытии в Англию герцог-король так ни разу и не обмолвился, и Пасху мы отпраздновали с беспримерной пышностью в Свято-Троицыном аббатстве в Фекане. Вильгельм созвал на торжество и рыцарство, и простолюдинов — никого не забыл, никого не обидел. Отныне голову его украшала золотая королевская корона, не то, что прежде, когда единственными регалиями, достойными его высочайшего титула, были Нормандский меч и украшенные драгоценными каменьями браслеты. Матильда восседала на почетном месте рядом с мужем, правда, короны на ней не было. Но, как говорили добрые люди, простые вассалы, она была ей и не нужна, ибо Матильда отличалась от остальных дам истинно королевским изяществом и природным благородством черт.
Но вот череда торжеств и пиров наконец завершилась и наша жизнь, полная неги и блаженства, вступила в свою обычную колею — надобно было готовиться к большому путешествию по городам и замкам Нормандии. Прошли месяцы: весна сменилась летом, лето — осенью. Потом задули холодные ветры — наступила зима. У нас было ощущение, что все это время мы провели впустую — время тянулось медленно и нудно. Но вскоре из Англии пришли недобрые вести — Вильгельм вмиг оживился: он никогда не мог подолгу вкушать плоды своих трудов в мире и спокойствии. Ступень за ступенью восходил он по незримой лестнице к славе, зачастую срывался и падал, чтобы затем с невероятным упорством вновь и вновь начать трудное восхождение к заветной цели. Все это время в Лондоне, разделив между собою власть, правили епископ Одон и сенешал Фиц-Осберн. Стало известно, что оба они, нарушив главные запреты Вильгельма, преступили грани дозволенного и покрывали нормандцев, уличенных в грабежах и убийствах. Эсташ Булонский, оправившись после ранения при штурме Рва Дьявола, остался в Англии и попытался захватить Дувр и установить там свое безграничное господство. Английские бароны один за другим умирали таинственной смертью, и, как ни странно, в основном те, кто присягнул в верности новому королю. Нормандские же бароны, получив уделы в Кенте и Йорке, злоупотребляли дарованной им властью и жестоко угнетали крестьян. Герцогу надобно было срочно плыть за море, и чем скорее, тем лучше. Все это случилось в канун нового 1068 года. Но я не буду рассказывать, как Вильгельму удалось восстановить порядок в Англии, подавить разгоревшуюся было смуту и в конце концов, после победоносного шествия по британской земле, упрочить там свою власть на веки вечные.
Я умолчу об этом потому, что обязался писать только про то, что видел собственными глазами! Незадолго до отплытия я вдруг сильно занедужил: рана, полученная под Гастингсом, хотя была и неглубокая и вроде быстро затянулась, внезапно открылась, и в нее попала какая-то зараза. Рука у меня болела нестерпимо: сначала горела огнем, а потом стала медленно синеть. Лекари считали, что надобно ее отрезать. Но жена моя, сарацинка, решительно воспротивилась этому, заявив, что эти бородачи во врачевании ничегошеньки не смыслят. Она кричала им:
— Вы хотите откромсать часть плоти его, а сами не знаете, как остановить кровь; если вы сделаете то, что задумали, она хлынет потоком и унесет его жизнь.
Мирга-Мишелетта прогнала их с глаз долой и, дождавшись, когда в небе показался месяц, побежала в лес за травами; из них она сварила целебный настой — мне пришлось его выпить — и чудодейственный бальзам, коим смазала мне рану. Герар уж думал, что я совсем пропал, он не отходил от меня ни днем ни ночью. Однажды король, случайно или нет, проходя мимо наших покоев, зашел проведать меня — как некогда моего отца Онфруа. Он посочувствовал мне, но я был не в силах даже расслышать, что он сказал мне в утешение, не говоря уже о том, чтобы ответить. Сквозь пелену тумана я различал лишь красный камень на пряжке герцогской мантии. Убедившись, что дела мои совсем плохи, он повелел освободить меня от службы, но не уточнил — видно, из вежливости — насколько: до полного ли моего выздоровления или навсегда. Но я не сержусь на него за это! Ибо понимаю — ему нужны здоровые, крепкие вассалы, а не жалкие заморыши, про которых не знаешь, что и думать: то ли они уже дышат на ладан, то ли еще протянут немножко. Герар проливал надо мною горькие слезы. Сказать по правде, я всегда подозревал, что слезу из него выжать — пара пустяков. Злые языки утверждают, что чрезмерное питье выходит из человека и через глаза. Как бы то ни было, а он, явившись как-то к Вильгельму, попросил и его освободить от службы, хотя бы на несколько недель.