Вилла Рубейн. Остров фарисеев
Шрифт:
На траву упала тень; Грета подняла голову и увидела Дони.
— Доктор Эдмунд! — прошептала она.
Дони подошел к ней; между бровями у него залегла глубокая складка. В близко посаженных глазах застыла боль.
— Доктор Эдмунд, — шептала Грета, — это правда? Он взял ее руку и накрыл своей ладонью.
— Быть может, — сказал он, — а быть может, и нет. Будем надеяться.
Грета в страхе посмотрела на него.
— Говорят, он умирает.
— Мы послали за лучшим венским врачом.
Грета покачала головой.
— Вы сами
— Он мужественный человек, — сказал Дони. — Мы все должны мужаться. Вы тоже!
— Мужаться? — повторила Грета. — Что значит мужаться? Если не плакать и не жаловаться, то это я могу. Но если сделать так, чтобы не было грустно здесь, — она дотронулась до груди, — то это я не могу, как бы я ни старалась.
— Мужаться — значит надеяться; не переставайте надеяться…
— Хорошо, — сказала Грета, обводя пальцем солнечный блик на своей юбке. — Но мне кажется, что, когда мы надеемся, мы совсем не мужаемся, потому что ждем исполнения своего желания. Крис говорит, что надеяться — значит молиться, а если это молитва, то, значит, все время, пока мы надеемся, мы просим чего-то. А разве просить — это мужество?
Дони улыбнулся.
— Продолжайте в том же духе, философ! — сказал он. — Мужайтесь на свой лад, и это у вас получится не хуже, чем у других.
— А что делаете вы, чтобы мужаться, доктор Эдмунд?
— Я? Борюсь! Если бы ему скинуть лет пять!
Грета посмотрела ему вслед.
— Я никогда не научусь мужеству, — сказала она с грустью. — Мне всегда будет хотеться счастья.
И, встав на колени, она принялась освобождать муху, запутавшуюся в паутине. У самых ног в высокой траве она увидела болиголов. «Уже сорняки!» подумала она с огорчением.
Это еще больше расстроило ее.
«Но он очень красивый, — подумала она, — цветы у него, как звезды. Я не буду его вырывать. Оставлю его; наверно, он разрастется по всему саду; ну и пусть, мне все равно, потому что теперь все не так, как прежде, и прежние времена, наверно, уже никогда не вернутся».
XXVII
Шли дни, те длинные жаркие дни, когда с десяти часов утра над землей струится раскаленное марево, которое, как только солнце зайдет за горные вершины, сливается с золотыми небесами, зажигающими по всей земле дрожащие искорки.
При свете звезд эти искры гаснут, исчезают одна за другой со склонов; вечер спускается в долины, и под его прохладными крылами на землю нисходит покой. Но вот наступает ночь, и оживают сотни ночных голосков.
Подходила уже горячая пора сбора винограда, и все продолжалась — день за днем, ночь за ночью — борьба за жизнь Николаса Трефри. Проблески надежды сменились минутами отчаяния. Приезжали врачи, но мистер Трефри первого еще пустил к себе, а остальных отказался видеть.
— Незачем бросать деньги на ветер, — сказал он Дони, — если я и выкарабкаюсь, то уж, во всяком случае, не благодаря им.
Порой
— Я лучше справляюсь со своей хворью, — сказал он Кристиан, — когда не вижу никого из вас. Не ходи сюда, девчурка моя, уж я как-нибудь сам ее одолею!
Если бы она могла помочь ему, то это бы ослабило нервное напряжение и боль ее сердца. По просьбе мистера Трефри его кровать переставили в угол, чтобы можно было отвернуться к стене. Так он лежал часами, не разговаривая ни с кем, и только просил пить.
Иногда Кристиан незаметно пробиралась в комнату и долго смотрела на него, прижимая руки к груди. По ночам, когда Грета спала, она беспокойно ворочалась с боку на бок, лихорадочно бормоча молитвы. Она часами просиживала за своим столиком в классной комнате и писала Гарцу письма, которые так и оставались неотправленными. Однажды она написала: «Я самое мерзкое существо на свете… я даже желала ему смерти!» Несколько минут спустя вошла мисс Нейлор и увидела; что она сидит, закрыв лицо руками. Кристиан вскочила; по щекам ее текли слезы. «Оставьте меня!» — закричала она и выбежала из комнаты. Позже она пробралась в комнату дяди и опустилась на пол у его кровати. Весь вечер она тихо сидела там, но больной ее не заметил. Наступила ночь, и ее едва уговорили уйти из комнаты.
Однажды мистер Трефри выразил желание видеть герра Пауля; и тот долго собирался с мужеством, прежде чем войти.
— У меня на лондонской квартире осталось несколько дюжин гордоновского хереса, Пауль, — сказал мистер Трефри. — Я буду рад, если ты его выпьешь. И вот еще… мой слуга Доминик. Я его не забыл в завещании, но ты присмотри за ним; для иностранца он малый неплохой, и возраст у него не цыплячий, но рано или поздно женщины приберут его к рукам. Вот и все, что я хотел сказать тебе. Пришли ко мне Кристиан.
Герр Пауль молча стоял у постели. Вдруг он сказал сквозь слезы:
— Дорогой мой! Мужайся! Все мы смертны! Ты поправишься!
Все утро он бродил по дому совершенно расстроенный:
— На него было страшно смотреть, понимаете, страшно! И железный человек не выдержал бы.
Когда Кристиан вошла, мистер Трефри приподнялся и долго смотрел на нее.
У него был грустный вид, и она чувствовала себя виноватой. Но в тот же день из комнаты больного сообщили, что ему стало лучше и боль уже несколько часов как утихла.
Теперь у всех в глазах пряталась улыбка, готовая при первом слове расцвести на губах. На кухне Барби расплакалась и, забыв про сковородку, сожгла жаркое. Доминик на радостях пропустил стаканчик кианти и последние капли выплеснул «на счастье». Слуги получили распоряжение накрыть стол для чая в саду под акациями, где всегда царила прохлада; и у всех было праздничное настроение. Даже герр Пауль не отлучался из дому. Но Кристиан не вышла к чаю. О болезни никто не говорил, словно боясь накликать беду.