Вилла Рубейн. Остров фарисеев
Шрифт:
— Вы по-прежнему служите в министерстве внутренних дел? — спросил Шелтон.
Эстет нагнулся и понюхал розу.
— Да, — ответил он. — Это меня вполне устраивает. У меня остается много свободного времени для занятий искусством.
— Это, должно быть, очень интересно, — сказал Шелтон, не переставая искать глазами Антонию. — Мне вот никогда не удавалось увлечься чем-нибудь.
— Вы никогда ничем не увлекались?! — воскликнул эстет, проводя рукой по волосам (он был без шляпы). — Но чем же вы в таком случае заполняете свое время?
Шелтон не
— Право, не знаю, — нерешительно сказал он. — По-моему, всегда что-нибудь находится.
Эстет засунул руки в карманы и окинул собеседника ясным взглядом.
— Каждый человек должен чем-то увлекаться, чтобы не потерять интереса к жизни, — заметил он.
— Интереса? — угрюмо повторил Шелтон. — Я нахожу, что жизнь сама по себе достаточно интересна.
— Ах, вот как! — сказал эстет, словно порицая такое отношение к жизни, как к чему-то самому по себе интересному.
— Все это прекрасно, — продолжал он, — но этого мало. Почему бы вам не заняться резьбой по дереву?
— Резьбой по дереву?
— Как только мне надоедает заниматься служебными бумагами и тому подобным, я бросаю все и сажусь за резьбу по дереву, — это такой же отдых, как игра в хоккей.
— Но мне совсем не хочется этим заниматься.
Брови молодого эстета сдвинулись, и он дернул себя за ус.
— Вот увидите, как невыгодно прожить жизнь без увлечений, — сказал он. — А что вы будете делать, когда состаритесь?
Слово «невыгодно» прозвучало как-то странно в его устах, ибо, глядя на него, казалось, что весь он словно покрыт эмалью, наподобие современных драгоценностей, которые делают так, чтобы никто не догадался об их настоящей цене.
— Вы бросили адвокатуру? Неужели вам не скучно ничего не делать? продолжал эстет, останавливаясь перед старинными солнечными часами.
Шелтон, естественно, не счел удобным объяснять, что он влюблен и что это заполняет всю его жизнь. Безделье недостойно мужчины! Но до сих пор он никогда еще не ощущал потребности в каком-то занятии. И потому он молчал, но это молчание ничуть не смутило его спутника.
— Прекрасный образец старинного мастерства! — сказал тот, движением подбородка указывая на солнечные часы, и, обойдя кругом, принялся рассматривать их с другой стороны.
Серый постамент часов отбрасывал на дерн тонкую укорачивающуюся тень; по бокам его тянулись вверх язычки мха, а у подножия густо разрослись маргаритки, — казалось, часы растут из самой земли.
— Хотелось бы мне иметь их у себя! — сказал эстет. — Право, не помню, чтоб я видел солнечные часы лучше этих.
И он снова обошел вокруг них.
Брови его были по-прежнему иронически вздернуты, но глаза под ними светились тонким расчетом, рот был слегка приоткрыт. Человек более наблюдательный сказал бы, что на лице его написана жадность, и даже Шелтон был так поражен, словно прочел в «Спектэйторе» исповедь торгаша.
— Перенесите эти часы в другое место, и они утратят все свое очарование, — сказал Шелтон.
Его собеседник нетерпеливо
— Нисколько! — оказал он. — Ого! Я так и думал! Тысяча шестьсот девяностый год. Самый расцвет этого мастерства! — Он провел пальцем по краю циферблата. — Великолепная линия — ровная, словно она только сейчас высечена. Вы, видимо, не очень интересуетесь подобными вещами. — И на лице эстета вновь появилась прежняя маска, говорившая, что он привык к равнодушию вандалов.
Они двинулись дальше, к огородам); Шелтон по-прежнему старательно обыскивал глазами каждый тенистый уголок. Ему хотелось сказать: «Я очень тороплюсь», — и помчаться дальше, но в эстете было что-то такое, что оскорбляло чувства Шелтона и в то же время исключало всякую возможность проявить их. «Чувства?! — казалось, говорил этот человек. — Прекрасно. Но нужно что-то еще, кроме этого. Почему бы не заняться резьбой по дереву?.. Чувства! Я родился в Англии и учился в Кембридже…»
— Вы здесь надолго? — спросил он Шелтона. — Я завтра уезжаю к Хэлидому. Очевидно, мы там с вами не встретимся? Славный малый, этот Хэлидом! У него превосходная коллекция гравюр!
— Да, я остаюсь здесь, — сказал Шелтон.
— А-а! — протянул эстет. — Прелестные люди эти Деннанты!
Чувствуя, что медленно заливается краской, Шелтон отвернулся и, сорвав ягодку крыжовника, пробормотал:
— Да.
— Особенно старшая дочь: никакого сумасбродства и в помине нет! По-моему, она на редкость приятная девушка.
Шелтон выслушал эту похвалу своей невесте с чувством, очень далеким от удовольствия, как будто слова эстета осветили Антонию с какой-то совсем новой стороны. Он поспешно буркнул:
— Вам, вероятно, известно, что мы помолвлены?
— В самом деле? — воскликнул эстет, вновь окидывая Шелтона веселым, ясным, но непроницаемым взглядом. — В самом деле? Я не знал. Поздравляю!
Казалось, он хотел этим сказать: «Вы человек со вкусом: по-моему, эта девушка способна украсить почти любую гостиную».
— Благодарю, — сказал Шелтон. — А вот и она. Извините, пожалуйста. Мне нужно поговорить с ней.
ГЛАВА XXIV
В РАЮ
Антония стояла на солнце, у старой кирпичной ограды, среди гвоздик, маков и васильков, и тихо напевала какую-то песенку. Шелтон проследил глазами за эстетом, пока тот не скрылся из виду, и стал украдкой смотреть на Антонию — как она нагибалась к цветам, вдыхала их аромат, перебирала их, выбрасывая увядшие, и по очереди прижимала к лицу, не переставая напевать все ту же нежную мелодию.
Еще два-три месяца, и исчезнут все преграды, отделяющие его от этой загадочной юной Евы; она станет частью его, а он — ее; он будет знать все ее мысли, а она — все его мысли. Они станут единым целым; и люди будут думать и говорить о них как о едином целом, — и для этого нужно только вместе простоять полчаса в церкви, обменяться кольцами и расписаться в толстой книге.