Вишенки в огне
Шрифт:
Ярко пылали в ночи костры у немцев, до островка долетали блики огней, иногда они отражались в мокрых листьях кустов, в напряжённых взглядах партизан, что замерли, застыли на маленьком клочке земли. Иной раз и зависть просыпалась: им бы костерок! Один на всех. Хотя бы по очереди ходили, по одному иль по двое. Пришли бы, присели, протянули озябшие руки к огоньку, согрели бы тела продрогшие… Оно, гляди, и легче, ловчее ожидать смертушки… А если ещё и кипяточку отхлебнуть из железной кружки, обжигая губы, то вообще лафа! Воюй – не хочу!
Во второй половине ночи, ближе к рассвету, заморосил в который уж раз за последние сутки мелкий, противный дождь. Ещё двое скончались. Дядька Ермолай на ощупь закрыл глаза покойникам,
Под дождём среди ночи принялся рыть могилку. На недоумённый вопрос Кузьмы ответил как всегда обстоятельно:
– Не знамо, что с нами по утру будет, кто нас схоронит, да и схоронит ли. Можа, вороны глаза повыклюют, мелюзга лесная да тварь болотная тела наши поизгрызут, ветрами и дождями омоет косточки наши. Кто знает? А православных надо схоронить. Днём-то мы всё едино погибнем, так этих-то успеть бы схоронить по – христиански, паря. Да и не гоже мертвякам серёд живых лежать. Мёртвым мёртвое, живым – живое. Об жизни думать надо, пока живы.
– Сам же говоришь, что по утру примутся за нас, нам не выжить.
– Э-э, паря! Умом-то понимаю, что конец нам в этом болоте, и пожил уж, дай Бог каждому, а жить-то всё равно охота. Чего уж скрывать. Надёжа в душе всё же теплится. Как же без надёжи-то?
И долг живых упокоить усопших. Вот оно как, паря.
Старик ковырял мокрую болотную, торфянистую землю сапёрной лопаткой, стоя на коленях. Могилу делал широкой, чтобы всех четверых в одной схоронить.
На два штыка расковырял, земля была ещё только влажной. На третьей лопате в ямке стала собираться вода.
Дядька Ермолай стаскал лапник из – под умерших, настелил в ямку.
– Подсоби, паря. Одному мне не управиться.
Кузьма с дядькой перетащили трупы партизан, уложили в могилу.
– Пойди, скличь товарищей. Пусть простятся, а я подготовлю, чем укрыть покойников.
Приспособил плащ-палатку под покрывало, накрыл умерших.
Серело. Тяжёлый туман приглушил, придавил и звуки, и людей на маленьком клочке земли, втоптал их в болото, вжал в сырое, вязкое месиво. Костры на немецкой стороне не были видны. Лишь когда ветром сносило в сторону клочья тумана, тогда они появлялись, но мерцали уже не так ярко, а тусклым, неживым светом.
Никто не ходил в полный рост, передвигались только ползком, а на противоположной, дальней от немцев стороне позволяли себе встать на колени или передвигаться на полусогнутых ногах, всякий раз стараясь не оказаться без прикрытия кустарников.
Все снова расползлись по своим позициям, замерли в тревожном ожидании. Только дядя Ермолай всё ещё ползал на коленях вокруг свежего земляного холмика, приглаживал могилку, прихорашивал. Ножом срезал толстую ветку олешины, сделал крест, перевязав, скрепив две палки эластичной корой лозы, установил в изголовье.
– Ну, вот, детки. Упокоили вас, предали земельке, как и подобает христьянам, слава тебе, Господи. Надо было бы молитву сотворить, да я их не ведаю по памяти, хотя к отцу Василию, царствие ему небесное, в церковку по праздникам хаживал, слухал, как складно он… это… правил службу. Но… Не обучен. Всю жизню то с винтарём бегал, то животину кастрировал, лечил, то плуг, то косу из рук не выпускал. А до Бога, до молитв как-то руки не доходили, больно заняты были. Рази что по праздникам осенишь лоб сам себе перед тем как чарочку законную… это… за здравие, да и будя, – старик стоял на коленях у могилки, то и дело вытирал мокрым, грязным рукавом мокрое, грязное лицо, шептал:
– Я уж по – свойски, по – нашему помолюсь, сотворю свою молитву, вы уж не обессудьте старика, извиняйте, если что… Мне ба ещё и Господа Бога нашего не угневить, он-то вас берёт под опеку. Он-то теперь над вами командиром будет. Но я постараюсь, обскажу как надо, с чувством, не должон обидеться. Он же наших кровей, из славян-братушек, и веры тожа нашей православной, – присев на пятки, дядька Ермолай надолго задумался, еле раскачиваясь всем телом.
Поднявшийся вдруг ветер прогнал тучи, уносил куда-то в глубь болот туман, срывал с веток тяжёлые капли, бросал в лицо старику.
– Молоды больно парнишонки, что к тебе направились, Господи, – начал шептать молитву старик. – Жизни ещё не видали, а уж горя, беды хватили по самую глотку. Нет, по ноздри, а то и по самые глаза. Да и за глаза досталось им, горетникам. Точно, за глаза. Вот это правильно я сказал, правильно приметил: за глаза. Уже и лишку горя хватили парни. Я тебе говорю. Иной раз старику столько не достаётся за всё время пребывания на земле, как им досталось. Ты, Господи, учти это, когда райские ворота отворять для них будешь. Отвори, не ленись. Как только прибудут к тебе, стукнут в ворота, так ты сразу же, не мешкая, беги и открывай. А если вдруг стариковская лень обуяла, иль в костях ломит, как у меня, к примеру, так отправь архангелов своих, пусть отворяют. Заслужили эти парни лучшей доли, чем была у них на земле, заслужили. Поверь мне, старому, а я кое-что видал, кое-где был. Правда, у тебя в раю не доводилось как-то побывать, но слышал, что больно хорошо там, Господи. Умные люди сказывали, что так хорошо там у тебя в раю-то, что я прямо не знаю, как хорошо. Лафа, одним словом. Тебе, Господи, виднее. Ты лучше меня знаешь, каждый день там околачиваешься. Я всегда верю умным людям. Что мне тебе зря говорить: сам знаешь… Но и к тебе отправляются хлопцы, не простые смертные, не абы какие, а… это… герои, да, всамделишные герои. И трудяги самые что ни на есть настоящие. Вот и опять… это… правильно я сказал, верно: трудяги они – ещё поискать таких.
Ты, можа, за делами своими божьими и не знаешь, какие это хорошие парни, так я тебе обскажу, а ты уж поверь мне на слово. Брехать мне не с руки, стар я брехать, да и в нашем роду, в роду Бортковых, не принято напраслину наговаривать, наводить тень на плетень, вот оно как, – старик в очередной раз замолчал, задумался, собирался с мыслями.
Теперь он уже хорошо видел и могилку перед собой, и кусты, кочки вокруг островка всё резче вырастали с ночи. Светало.
– Вот я и говорю, – продолжил дядька Ермолай. – Хорошие парни, хоро-о – ошие, прямо, золото, а не парни. С мальства в работе, Господи, это чтоб ты знал. А работа в деревне о – го-го-о какая тяжкая! Это тебе не цветочки нюхать в райском саду, понимать должон. Тут так ломить надо и мальцу, и старцу, что хребтина иной раз не выдерживает, трещит, вот как ломить надо, работать, жилы рвать. Вот парни-то и ломили, вкалывали почём здря, себя не жалея. И пахали, и сеяли, вон какую большущую державищу кормили хлебушком-то. А гульбищ да утех-то и не было. Не – бы-ло! Я не омманываю тебя, Господи: не – бы-ло! Та-ак, на твой святой праздник, иль революционный какой потешатся иной раз, и то, не насытившись, самую малость, да и опять за работу. За ней, за работой, и свету белого не видели, а ты говоришь, Господи… – старик расчувствовался, зашмыгал носом, несколько раз провёл рукавом под ним.
Вынул из кармана чарочку, достал бутылку из – за пазухи, поболтал, зубами открыл бумажную пробку. Посидел так, потом всё водворил на свои места обратно.
– Не, можа ещё пригодится страдальцам. Я и перебиться могу, им-то надо будет. А тут немец окаянный войну затеял, пошёл на Рассеюшку, – без перехода продолжил молитву. – Что-то часто ты, Господи, дозволяешь антихристам разным на Россею нападать?
– накинулся вдруг на невидимого собеседника. – Это как понимать? Чем же мы пред тобой провинись? Ну, ладно, – не дождавшись ответа, заговорил снова. – Не хочешь говорить и не надо. Богу – Богово, а нам – людское. Вот и говорю, немец двинулся на нас, войной пошёл. Что делать должон истинный христьянин? – опять задал вопрос, и снова сам же на него и ответил: