Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
Шрифт:
Большинство важных представителей Запада, рассматриваемых в этой книге, не коммунисты, хотя в ней анализируются также ключевые моменты жизни и деятельности таких коммунистов-интеллектуалов, как Анри Барбюс или Георг (Дьёрдь) Лукач. Некоторые специалисты в области точных или гуманитарных наук, например выдающийся немецкий историк и знаток России Отто Хётч, выступают на этих страницах в роли проводников по истории ВОКСа и его партнерских организаций за границей, тогда как германские «национал-большевики» появляются в контексте малоизвестной программы культурного рекрутирования германских правых со стороны СССР. Другие персонажи выводятся на сцену для того, чтобы проиллюстрировать особые темы. Так, афроамериканский певец Поль Робсон рассматривается через призму его эмоциональной самоидентификации с «социалистической родиной», что было для него решением расовых и национальных проблем. Хотя многих важных визитеров пришлось исключить из повествования, их общее число столь велико, что ряд знаменитостей —
С советской стороны состав участвующих в повествовании героев включает группу выдающихся большевистских интеллектуалов и архитекторов советской культурной дипломатии, которых, несмотря на их разнородность, я объединяю под рубрикой «сталинисты-западники». Это были люди, владевшие европейскими языками, прожившие значительное время за границей, знатоки и ценители европейской и американской культуры и политической жизни — того, с чем многие из них познакомились в эмиграции. Все они были вхожи в западный мир и нередко, каждый на свой лад, восхищались им, исходя из собственных зарубежных впечатлений{15}. Термин «сталинисты-западники» не предполагает, что они, как некоторые классические западники XIX века, выступали за то, чтобы Россия следовала в своем развитии за Европой (даже и в XIX веке западники далеко не всегда были столь категоричны). Не годится это обозначение и для ряда лидеров советской культурной дипломатии периода нэпа, таких как Ольга Каменева (первый председатель ВОКСа, жена члена Политбюро Льва Каменева и сестра Льва Троцкого), которая ни в каком смысле не являлась сталинисткой, пусть даже многие введенные ею методы работы надолго пережили ее отставку. Напротив, преемник Каменевой на председательском месте в эпоху Народного фронта Александр Аросев был с самого начала сторонником сталинского крыла большевистской партии. Тем не менее он всегда оставался приниженной фигурой в политической и культурной жизни, хотя и имел большие амбиции.
Иными словами, термин «сталинисты-западники» не призван дать этим деятелям обобщающую политическую характеристику. Скорее он должен отражать то, что начиная с конца 1920-х годов ведущие чиновники и интеллектуалы, вовлеченные в работу по приему западных гостей, приспособились к сталинской эпохе, а многие внесли прямой вклад в формирование сталинской системы 1930-х годов. Максима Горького, возможно, следует считать самым выдающимся архитектором сталинизма в культуре, но фигура эта совсем не простая, далеко не беспроблемная. Среди других представленных здесь деятелей нужно особо отметить двоих, чудом уцелевших в годы террора и переживших самого Сталина, чтобы выдвинуться на первый план, когда СССР стал вновь открываться внешнему миру в период оттепели, — Илью Эренбурга и дипломата, посла в Великобритании Ивана Майского. Большинство остальных, включая председателя Иностранной комиссии Союза писателей СССР Михаила Кольцова, не пережили репрессий 1930-х годов. Ключевые игроки советской культурной дипломатии при изложении событий нередко предстают в компании множества гораздо менее известных гидов, переводчиков, дипломатов и аналитиков, часто решавшихся иметь собственное мнение, даже если они работали в тесных рамках идеологической ортодоксии и в политической скороварке советской культурной революции.
Долговечные русские модели и советские новации
Насколько новым и современным являлся советский подход к иностранным гостям? Описания, извлеченные отнюдь не из анналов коммунизма, а из источников, оставленных нам православной цивилизацией Московского государства XVI–XVII веков, сообщают об ограничениях, налагавшихся на передвижение иностранных визитеров. Эти последние всегда были окружены опекунами от властей, которые даже в частных разговорах изъяснялись эзоповым языком; для того чтобы ошеломить влиятельных иностранцев, устраивались изощренно подготовленные зрелища. Государство всемерно старалось держать под контролем пересечение своих границ в обоих направлениях, местное население боялось общения с иноземцами, а угроза иностранного вторжения заставляла видеть внешний мир еще более враждебным. В довершение всего, власти стремились изолировать добравшихся до Москвы иностранцев в сменявших друг друга «немецких слободах» или других особых поселениях{16}.
Если об отношениях московитов к иностранцам в XX веке вспоминали редко, то «потемкинские деревни» до сего дня являются единственным в своем роде и самым известным ярлыком для обозначения советских методов демонстрации великого эксперимента. Однако исследования по истории XVIII века доказывают, что само понятие о потемкинских деревнях есть не более чем миф. Порожденная дипломатической борьбой и получавшая подпитку в результате культурного соперничества между Россией и Европой, эта легенда служила для искажения и утаивания информации о том, что происходило в новообразованном крае империи, Новороссии, в 1780-х годах. В настоящей монографии я доказываю, что рассмотрение советских образцово-показательных объектов социализма прежде всего как потемкинских деревень, построенных исключительно для одурачивания иностранцев, ведет к недооценке особой роли этих объектов в преобразовательном воздействии на население, как и в формировании самих истоков сталинизма.
Присутствовал ли дореволюционный российский компонент в советском подходе к тем многочисленным блестящим интеллектуалам, писателям, ученым и деятелям искусства из Европы и Америки, которые чуть ли не выстраивались в очередь, чтобы увидеть своими глазами советский эксперимент в самом его начале? Хотя исследователи коммунизма весьма редко помещают свои темы в широкий контекст российского прошлого, было бы невозможно написать эту книгу без четкого представления о том, насколько значим набор исторических проблем, подпадающих под рубрику «Россия и Запад» и ставших центральными для постсоветской России. Я начинаю свое исследование с вопроса о том, что именно коммунизм унаследовал от русской традиции. Спрашивать, что же русского было в советском, означает также и задаться вопросом, что же было отличительного, даже уникального в системе приема иностранных гостей в СССР и — шире — в советских практиках и оценках, обращенных к внешнему миру после 1917 года.
Тому, что потемкинские деревни екатерининских времен стали одним из самых живучих мировых мифов, были серьезные основания: в этом мифе воплотилась изощренная, иерархичная политическая драматургия, одинаково убедительная как для иностранных, так и для своих собственных наблюдателей. Но легенда об обманчивых фасадах деревень важна и по другой причине: оспаривая российские претензии на великие достижения, она увековечивала диалог о превосходстве и неполноценности между Россией и Западом, на протяжении трех столетий испытывавший мощное влияние разнонаправленных геополитических, культурных и, позднее, идеологических течений.
Вопреки этой непрерывности, ряд вроде бы очевидных сходств между советским обращением с иностранцами и таковым в более ранние периоды российской истории рассеивается при внимательном анализе. Церемонии, надзор и попытки контролировать пересечение своих границ были характерны для множества предмодерных и модерных государств. То, что подобные практики преобладали в старой России, еще не является доказательством их прямого наследования советским режимом. Прослеживание непрерывности явлений через века становится непростой задачей еще и потому, что зачастую мы изучаем противоречивые или допускавшие двойной стандарт позиции и стратегии. Так, на основе обширной литературы Эрик Лор доказывает, что Московское царство последовательно поощряло приезд иностранцев на царскую службу, но ограничивало эмиграцию и заграничные путешествия собственных подданных. Эта стратегия была далека от единообразно ксенофобской. Хорошо известные московские поселения (слободы) для иноземцев могут рассматриваться как некая аномалия, если учитывать ту важнейшую роль, какую постоянный приток иноземцев играл в военной и экономической модернизации Московии, а в таком контексте изоляция иностранных поселенцев становится отражением изначальной реакции церкви на быстро ширящееся взаимодействие между Московией и Европой в XVII веке{17}.
Наиболее известные теории континуитета, заходящие в своем анализе за рубеж 1917 года, включая смелые попытки провести прямые параллели между Московским царством и современными институтами и практиками, также не могут вычертить прямых «родословных». Их авторы должны глубоко погружаться в историческую подпочву, для того чтобы выявить скрытые и в конечном счете весьма гипотетические связи: глубинный менталитет, коренную динамику политической культуры или структурный общий знаменатель циклических социально-политических моделей{18}.
Более убедительной, чем теории прямого наследования или советского возвращения к российским традициям, представляется выдвинутая Альфредом Дж. Рибером концепция устойчивых и долгосрочных факторов, обуславливающих сходные реакции на внешний мир. Целью концепции является опровержение мифов о постоянных и единых корнях российского и советского поведения{19}. В настоящей книге я доказываю, что формирование советской системы приема иностранных гостей и попытка в межвоенный период создать международный образ Советского Союза были во многом ориентированы на Запад, т.е., в тот период, на Западную и Центральную Европу, а также на США в качестве отдельной, по-иному воспринимаемой подкатегории. Центральным «устойчивым фактором», который новые, большевистские правители России переняли у своих самодержавных предшественников, стал вековечный императив — преодолеть отставание от западных держав, с той оговоркой, что в советской версии этот императив стал гораздо более претенциозным. Большевистская революция стремилась даже не догнать, а перегнать — перепрыгнуть через промышленно развитые страны в новую, альтернативную модерность{20}. Однако ведь и перескакивание через стадию капитализма предполагало усвоение, принятие или отрицание опыта развитых стран. Отсюда — продолжающаяся одержимость сравнениями с Западом.