Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
Шрифт:
Таким образом, творцы советского революционного эксперимента широко применяли то, что теперь принято называть мягкой силой, но слабой стороной эксперимента было наследие прежних предубеждений. Некоторые просоветские наблюдатели подступались к этому новому гибриду отсталой России и развитого Советского Союза, сознательно пытаясь отделить политику и идеологию — сферу, где Советская Россия виделась продвинутой, — от экономики и культуры. Либералы и социалисты часто находили возможным оправдывать репрессии — которые они осудили бы в собственном государстве — в отсталой и от века самодержавной стране большевиков, и неудивительно: деспотизм был главной чертой европейских представлений о России еще с начала Нового времени{68}. В то же время, даже когда советский вопрос занимал всех, великий эксперимент должен был выдерживать состязание на многих уровнях. Как отметила Мэри Нолан, большевизм в межвоенной Европе представлялся только одной из двух главных «моделей экономической и социальной модерности»: второй моделью был «американизм»{69}. Более того, в культурной
Большевистская революция, таким образом, породила ситуацию, когда и новый режим, и его западные контрагенты оказались в состоянии глубокой раздвоенности. Новый режим постоянно колебался между новыми формами открытости миру и повышенными мерами идеологического контроля и безопасности (направленными на предупреждение «заражения»), между модернизацией и отторжением от буржуазного Запада. В Центральной и Западной Европе и США старое убеждение в отсталости России и глубоко враждебная реакция на революцию шли рука об руку с беспрецедентным одобрением последней, которое, однако, само не было внутренне цельным и свободным от противоречий. Но даже подвергаясь воздействию политических и культурных предубеждений, обусловленных всеми этими размежеваниями, немало персонажей, возникающих на страницах данной книги, “как иностранцев, так и советских граждан, могли оставаться проницательными наблюдателями, чьи суждения основывались на опыте непосредственного понимания противоположной стороны.
Большевики-интеллектуалы, формировавшие сферы политики и культуры в раннем СССР, немало поработали над интерпретацией образа своей страны, предпринимая попытки изменить воззрения иностранцев на нее. Они верили и надеялись, что переход к социализму изживет дихотомию России и Запада. «Пролетариат есть Европа» — таково было изумительное, почти дерзкое покушение первого советского комиссара просвещения Анатолия Луначарского на то, чтобы поставить знак равенства между пролетарской революцией и наследием западного прогресса. Луначарский успел высказать эту мысль в недолго просуществовавшем журнале «Запад и Восток», издававшемся под эгидой ВОКСа. Автор недвусмысленно стремился к тому, чтобы отделить советское строительство социализма от того, что он назвал «евро-азиатской проблемой». Луначарский отмечал, что в европейских странах антибольшевизм изображается как ограждение западной цивилизации от революционных варваров — даже при том, что проводники новых культурных веяний в Берлине и Париже, заигрывающие с «азиатчиной» и «концом Запада», тянутся к большевизму. Старый большевик-интеллектуал, конечно же, безусловно отвергал эти категории. Он заявлял: «…мы — азиаты, потому что хотим привлечь внеевропейские народы к общечеловеческой цивилизации». Хотя его тревожило, что не только иностранцы, но даже молодые коммунисты ошибочно рассуждают о данной проблеме в терминах Востока и Запада, а не классовой борьбы, тем не менее заканчивал он статью на характерной оптимистической ноте. Большевистская революция останется верной принципам европейской цивилизации, ей необходимо лишь «омыть Европу», чтобы очистить ее от капитализма{70}.
Коммунистическое «омовение», направленное прежде всего внутрь, оказалось куда более страшным и кровавым, чем Луначарский мог вообразить. Он не мог и помыслить, что будущие коммунисты-западники направят его страну по дороге, которая в конце концов уведет ее от Европы дальше, чем Россия уходила когда-либо за предыдущие два с лишним столетия. Пришло время исследовать межвоенное паломничество в СССР как важнейший аспект советской истории и единственное в своем роде советское «Бис!» танцу России и Запада, начавшемуся еще во времена Московии.
Основная тема этой книги, связывающая раннюю советскую эпоху с большой дореволюционной темой «Россия и Запад», касается проявлений превосходства и неполноценности. Как давно заметили исследователи национальной идентичности, подобные образы всегда очевидны и играют существенную роль в репрезентациях себя и другого. По словам Майкла Гейера и Шейлы Фицпатрик, «национальные имажинарии» (imaginaries) никогда не являются «безобидными», поскольку в них «глубоко заложено чувство превосходства…, впрочем, так же как и неполноценности» {71} . По ряду особых причин пришествие коммунизма ознаменовалось качественно новым подъемом в соперничестве оценок — феномен, который структурировал и наполнял смыслом советские взаимоотношения с Западом. Политические туристы спешили сообщить миру о балансе своих оценок «новой России» нередко еще до того, как поезд, увозивший их назад на родину, отправлялся от перрона вокзала. Это была эпоха бесчисленных оценок советских притязаний — оценок, которые наделялись новым, и притом жгучим, политическим значением. Теперь левацки настроенные буржуазные интеллектуалы столкнулись с собственным проклятием неполноценности в лице идеализированного пролетариата. Это была незаурядная инверсия ориенталистского тропа о славянском Востоке как о таинственном, экзотическом, женственном и потому неполноценном: теперь немалое число попутчиков восторгалось большевиками — а в 1930-х годах в особенности Сталиным — как провозвестниками пришествия новой породы людей — интеллектуалов, способных действовать. Таким образом, советский эксперимент стал существенным компонентом споров межвоенной эпохи о роли интеллектуалов. Более того, марксизм-ленинизм, обращенный вовне, породил и культивировал в высшей степени иерархическое воззрение на мир. Новые советские методы приема иностранных гостей всегда основывались на оценках и ранжировании; Святым Граалем советской культурной дипломатии было получение от иностранцев формального признания советского превосходства [5] . Итак, западные гости и советские хозяева изобретали новые способы реагирования на оценки себя, сделанные другим (а нередко и способы отклонения от себя таких оценок).
5
Здесь можно провести аналогию с тем, как формирующаяся фашистская культура пыталась преодолеть традиционный комплекс неполноценности Италии относительно Франции и Германии — см.: Ben-Ghiat R. Fascist Modernities: Italy, 1922–1945. Berkeley: University of California, 2001.
Учитывая все это, а также то, что данная работа освещает множество тем и фигур в истории западных гостей СССР, ее постоянный метод можно определить как обнаружение, отслеживание и разносторонний анализ способов выражения превосходства и неполноценности. Они редко были прямолинейными и неизменно несли в себе отклик на установки противоположной стороны. Такой подход к анализу контактов между культурами и транснациональных взаимодействий обусловлен тем особым местом, которое проявления превосходства и неполноценности занимали в длительной перспективе российской истории, как и их усилением после 1917 года в этой культуре взаимного оценивания. Но описанный подход может быть применен не только к этой эпохе и не только к этой стране.
История советской системы приема иностранцев в межвоенный период может предложить, как видим, нечто гораздо большее, чем набившие оскомину выводы о советском тотальном контроле, которые резко ограничили интерпретационную амплитуду дискуссий эпохи холодной войны, а затем и постсоветского времени по теме, заново рассматриваемой в данной книге{72}. Скажу со всей ясностью: советская система изображала принудительный труд в системе ГУЛАГа как просвещенное перевоспитание, рисовала картины изобилия на пике ужасающего голода и систематически лгала, скрывая террор, пытки и репрессии. О чем именно западные визитеры узнавали или подозревали и почему, несмотря ни на что, многие из них были увлечены великим экспериментом — ответы на эти вопросы составляют важную часть моего анализа. Но также данная книга показывает, что происходившее перед глазами иностранных гостей не сводилось лишь к махинациям с целью их одурачить. Напротив, речь идет об одном из наиболее интенсивных и чреватых последствиями культурных и политико-идеологических контактов между западными странами и другой частью мира в XX веке. Данный процесс особенно интересен потому, что Советская Россия была не далеким и непонятным, а, наоборот, во многих аспектах — весьма знакомым, ближайшим «другим». Советская встреча с Западом стала определяющей для формы, которую принимала советская система, и в то же время контакты с западными интеллектуалами имели исключительное значение для на редкость талантливого и зачастую космополитичного поколения большевиков, советской культурной и политической элиты. Кроме того, западные гости — а это была целая плеяда европейских и американских интеллектуалов и ученых — играли свои собственные, а не навязанные им роли. Некоторые из них были добровольными партнерами, другие действовали под влиянием наивных иллюзий, но ни те, ни другие вовсе не были простофилями. Именно поэтому я предпочитаю детально исследовать различия между моими персонажами, вместо того чтобы продолжать давнюю традицию демонизации либо героизации тех или иных интеллектуалов.
Советский поиск средств влияния и контроля сам по себе может о многом рассказать при рассмотрении в историческом контексте. Склонность большевиков подходить к индивиду с классовой или политической меркой, канонизация ленинизма в понятиях политического маневрирования, практики партии-государства по мобилизации интеллигенции — все это привело к тому, что манипулятивный подход к иностранным гостям обрел особую значимость и в конце концов был доведен до крайности. Конспирологический, манипулятивный язык, популярный внутри большевистской политической культуры, мог, однако, скрывать глубокие процессы, посредством которых мощные попытки СССР повлиять на Запад оборачивались воздействием на формирование самой советской системы.
К примеру, многие гиды с их методами «культпоказа» должны были не только пускать пыль в глаза иностранцам, но и стараться повлиять на них, а то и обратить в большевистскую веру. Они пытались внушить своим подопечным новое воззрение на наследие прошлого и на обещание светлого будущего — воззрение, которое остро необходимо было воспитывать и в советских гражданах. В иных случаях гиды предполагали, что иностранные гости все-таки не могут преодолеть свою буржуазную или интеллигентскую природу — как, впрочем, и многие коммунисты и советские граждане, для которых это также оказалось мучительной задачей{73}. Более того, принципы марксистско-ленинского классового анализа и политической целесообразности необходимо интерпретировать на фоне широкого и порой весьма противоречивого набора советских чаяний, обращенных к представителям Западной Европы и США и не исключавших на индивидуальном уровне скрытого восхищения.
В конечном счете понимание динамики взаимодействия превосходства и неполноценности напрямую связано с пониманием сталинизма и реакции иностранцев на него. Ленинское изречение о том, что Советскому Союзу надо многому научиться у развитого Запада, было особенно популярно в 1920-х годах, даже в пору безудержного превознесения революционных «достижений»; а 1930-е годы, напротив, невозможно понять без изучения деклараций новой, сталинской эпохи о всестороннем советском превосходстве. С превращением этих заявлений в новую ортодоксию западные гости должны были ощутить на себе их далеко идущие последствия. В данной книге углубленно анализируется весь комплекс превосходства-неполноценности, созданный советскими хозяевами, смотревшими на Запад, и их западными гостями, — феномен, который нес на себе отпечаток тех или иных сделок, заключенных в ходе рекламирования великого эксперимента.